Лесная топь
Шрифт:
Филька посмотрел на нее и на лес, подумал и ответил:
– Что, что? Тебе все - что это?.. Стой и молчи!..
Около самого берега в воде сломанные камышинки отчеканились хитрым переплетом, точно кто-то сплел из них сетку и придавил воду, но вода смотрела сквозь ячейки сетки прищуренными глазами и мигала ими, молчаливо, но было понятно.
И страшно было.
Страх ходил около и ткал паутину, загребистый, как паук.
Казалось, что на босых ногах что-то налипает клейкое, чтобы приворожить к земле, и ноги заметно немели все выше, выше.
Налетела дикая
Заквакала вдруг лягушка раскатисто и звучно на целый лес, точно лошадь заржала, потом как-то сразу оборвала, и опять стало тихо.
Луна еще не всходила, но звезды уже прихлынули к земле и заткали небо частой сеткой любопытных глаз, отчего внизу стало еще душнее, точно колодец прикрыли крышкой с узкими дырочками для света; и сразу захотелось на свет.
– Пойдем домой, - тихо потянула Фильку за рукав Антонина.
Из-под платка на Фильку глядело странное, незнакомое теперь в полутьме маленькое лицо Антонины, и Антонина не узнала Филькина лица, только картуз был Филькин, выгнутый, как кошачья спина, на затылке.
Филька оглянулся. Лес кругом был близкий и темный, как высокие стены, и все что-то дрожало в нем, шевелилось, укладывалось и опять вставало. Где-то треснула сухая ветка. Стало холодно. Сдавило глотку.
– Сейчас пойдем, - сказал он чуть слышно.
Дико заблеял вдруг кто-то на дубу над головой... Ястреб? Совы?
Что-то острое режущей змейкой прошло вдоль спины, точно чей-то коготь. Антонина ухватилась за Филькину рубаху и не выпускала ее из рук. Филька нагнулся над водой вынуть колпачок, и нагнулась Антонина, и оба увидали вдруг, вздрогнув и застыв, как недалеко, в трех шагах от них, за камышами поднялась из воды зеленая тинистая человечья голова, старая, яркая, как сноп зеленых молний, фыркнула и поплыла к ним; потом рука взмахнула, тонкая, с длинными пальцами.
Вскрикнули и побежали оба... И это не они бежали там по изгибистой лесной тропинке, спотыкаясь на корни; они забыли, что это они, что они бегут, что впереди село; бежал, раздвоившись, безликий страх, а за ним гналась, хохотала тайна, и кричал лес, и падало, как гремучие железные листы, небо, и дыбилась и трескалась земля, и два вихря, один ледяной, другой из огненных искр, обвивались около и дули в щеки, а в глазах все стояла тинистая зеленая человечья голова, фыркающая, плывучая, и тянулись тонкие руки. Руки были впереди и с боков, жесткие и липкие, обхватывали, отпускали, хватали вновь: это лес кидался на них со всех сторон и загораживал дорогу.
– Го-го-го-го!
– кричало снизу из оврага...
– Го-го-го-го!
– отзывалось вверху в темноте. Аукало зеленое... Качалось, плясало и падало, прямо перед глазами, быстрое, яркое, как звезды...
Рвануло за платье сзади, схватило за ноги... Охрипло горло от крика... И все голова, тинистая, страшная голова, продиралась сквозь камыши, фыркала и плыла ближе-ближе, вот схватит. И дышало так звучно искрами и льдом, ядовитым туманом и смертью от прелых листьев.
Они сидели в избе дрожащие, безъязыкие...
Бубнили что-то губы, точно с мороза, и плакали глаза.
Рыжий бородатый Кирик огромными руками держал перед ними маленький ночник, от которого ползли сонные, жмурые, красноватые лучи, а суетливая Маланья, его жена, их мать, обняла дрожащую голову Антонины и причитала:
– Баунька, баунька! Кто тебя испужал, маленькую? Кто испужал, лиходей?.. Что молчишь, сидишь, горе мое? Скажи словечко!
Кирик бормотал сокрушенно: "Вот грех! Вот грех тяжкий!" Слова вязли в его волосатых губах, глухо звучали, как черепки. Изба была большая, рубленая, и бревна в стенах были тоже лес. На глазах Антонины бревна качались, становились торчком, полукругом, одни ближе, другие дальше, дальше, - вот и сучья тянулись как лапы, и гоготало зеленое, и росла из дальнего угла, где стояло ведро с водой, лохматая страшная голова, яркая на аспиде воды. И, пугаясь снова, Антонина вскрикивала: "Ой, мамка!" - и, вся посиневшая от плача, хваталась за материну плахту. Филька сидел, положив голову на стол, и дергался всем телом, как подстреленный, но с каждым разом все слабее, реже и тише.
Он начинал понимать, что он дома, что лесного нет, что оно там, на берегу, где остались колпачки и раки. И в то же время шумными порывами в голову его влетал лес и кружился там, влажно ревя ветвями.
Вставала жуткая голова, четко отделяясь от камышей. Тогда Филька закрывал глаза, и из них выдавливались и ползли по рукам слезы.
Древняя бабка Марья сползла с полатей. Сухая она была, скрюченная и вся тряслась, испуганная и разбитая долгой жизнью. Морщины шеи вливались в морщины груди, коричневые и прочные, похожие на дубленую кожу. Вся лесная была она, как мшистая дремучая липа, и пахло от нее корнями подземных глубин.
Кто испугал, она знала, и знала, что сделать. Она сновала по избе, деловитая, ворчливая, нашла восковую свечку, растопила на лучине, вылила в чашку с холодной водой.
Прихлынули смотреть, что вышло.
Воск застыл неровными круглыми бугорками, точно кустилась опушка, а в середине вытянулась угловатая капля. Тень от нее на стене вышла загадочной и живою.
– Ведьмедь, - решил простодушный Кирик.
– Ведьмедь где же... больше на волка сходственно, - поправила Маланья. Она знала, хитрая, что про медведей здесь давно не было слышно, а волки водились. Голова бабки тряслась, и крючило руки, но старые глаза были маленькие, и лучистые, и довольные, точно нашли белый гриб, далеко запрятанный под желтыми листьями.
– Вот они рожки, вишь, рожки, а вот борода козлиная. Стало быть, весь он, как есть, и вышел, воск - святое дело. Вишь, как явственно вышел...
И добавила пугливым шепотом:
– Шишига лесная!
Долго прыскали ребят крещенской водой, бормотала что-то заговорное бабка, носил обоих Кирик на огромных руках, и подсовывала им молоко с черным хлебом Маланья.
Успокоились и заснули поздно.
Улица была тихая и темная, только где-то далеко на околице выла высоким переливчатым голосом некрупная собака.