Лесной шум
Шрифт:
— Это куда, стрелок? — спросил деревенский охотник. — За селезнями, что ли?
— На волков.
— Ну и дурак.
Я продолжал итти, не очень довольный. Охотник догнал меня смеясь:
— Слушай, малый. Глупишь ведь, давно глупишь. Не выйдет к тебе волк никогда.
— А вот вышел.
— Пустое. Этак не называется выйти. Тебя волки видят, а ты их нет. Неужели непонятно?
— Так как же быть?
— Ты закрышку сделай, загородку, шалаш, что ли, да падаль клади: собаку, кошку дохлую принеси, ворон настреляй. Сам не показывайся, ни-ни. Привыкнут, станут днем приманку
Куст мой в тот же день превратился в шалаш, я забил его хворостом, но легко сказать: принести сюда дохлятину. Откуда? Ворон у озера также нет, они около деревни летают. Там их стрелять, от Степки не скрыться, засмеет, прохода не даст, негодяй.
Промыслив кое-как двух ворон, я бросил их перед шалашом. Ночью вороны исчезли бесследно. Я принес к шалашу крысу, завернутую в газету; утром осталась только газета, в следующую ночь унесли и ее. Ну, постой. Я крепко привязал трех ворон к толстому обрубку и бросил так близко, что палкой можно было достать из шалаша. Всю свежую весеннюю ночь я продрожал, терпеливо поджидая. Сова размахивала лохматыми крыльями. Какие-то серые тени мелькали по лужайке в предрассветном сумраке. В болоте дико ухал филин, и эхо откликалось на странный звук. Кто-то как будто выл в кустах, лазил там в темной чаще. Или тут перед шалашом какая-то возня? В тягостном полусне в темноте все смутно, непонятно. Но в свете утра ясно: нет ни ворон, ни даже обрубка.
Измученный, промокший, дрожа от холода, выполз я из кустов на гать.
Что за неистовый крик сверлит воздух? Поросенка режут, с живого жеребенка сдирают кожу? Какой-то пестрый, полосатый ком, подпрыгивая, катится, несется по грязи. Поросенок, да, да, поросенок, а рядом с ним, вцепившись в его ухо, скачет крупный серый зверь.
И позабыв, что у меня в руках ружье, я изо всех сил для чего-то заорал:
— Волк, волк! О-го-го, волк!
Поросенок визжал, верещал, но прыгал, а зверь, даже не оглянувшись на меня, продолжал тащить его за ухо, и серый лохматый хвост его, загибаясь, хлестал по поросенку, как кнут. В кустах исчезло все: и поросенок, и страшный его погонщик.
— Держи, лови, бей! — вопил откуда-то выскочивший Степка.
Он остановился, задыхаясь, у прогалины в кустах.
— Здесь? Сюда угнала? Волчица. Трое суток, проклятая, около стада лазила, все-таки схватила. Ты чего смотрел? У тебя в ружье-то что?
— Картечь.
— Дура. Навоз там. Давай сюда ружье.
— А это видал?
Я в негодовании показал кукиш. Отдать оружие—да ни за что!
Степка сорвал с головы шапку, швырнул ее мне под ноги в грязь.
— Пропади ты пропадом, — начал он, — провались…
И вдруг заплакал, зарыдал:
— Опять меня пороть, значит. А я чем виноват, я что ей палкой сделаю? Она заест там у гнезда-то.
Поросячий визг перешел в какой-то писк, заглушенный клокочущим ворчаньем, и вдруг оборвался.
— Зарезала! — простонал Степка. — Крышка, выпорют.
— Нечего хныкать, — сказал я чуть не плача, — идем вместе. Ты покажи куда, а я запалю.
— А не врешь? Не промажешь?
Мы дружно вступили в грязно-тенистый ход среди ветвей.
— Зла она, — шептал, ползя, Степка, — осатанела вовсе от голода. На кобылу вчера средь бела дня бросалась.
— А где у нее гнездо, ты знаешь?
— Еще бы не знать. Прямо за ручьем, в яме. Сколько годов тут. Гляди, она.
Среди лужайки на совсем открытом месте, припав на передние лапы, что-то делала волчица. Голова ее была от нас закрыта поросенком, виднелись только часть спины и хвост, махавший скоро-скоро.
Стрелять? Так далеко? А вдруг пролетит мимо единственный заряд?
— Вот что, — хрипел Степка, — жрет она, нас не видит. Мы подбежим, я на нее чукну, а ты пали. Ну, раз, два, три!
Мы выскочили из кустов и понеслись по лугу. Но вместо того, чтобы кинуться от нас наутек, волчица, подняв окровавленную морду, завыла жалобно и протяжно. Она видела ружье, но не имела сил отцепить лапы от своей добычи. Четыре рыже-серых пушистых комка копошились у задних ног волчицы. Щенята, скуля, трепали ее иссохшие от голода сосцы, пока она спешила нахвататься пищи, закопавшись носом в растерзанное брюхо поросенка.
— Стыдно… матку… охотнику бить, — пробормотал я, задыхаясь от жалости, — бери ружье, Степка, стреляй.
— Ишь ты, — вздыхал он, — махонькие, голодные вовсе. Навстречу выбежали. Тоже заботится матка-то.
И он побежал обратно к стене кустов, я за ним.
На гати он поднял и надел свою грязную промокшую шапку.
— Про все про это никому не сказывай, — сурово обратился он ко мне, — а то бить меня будут.
— Так ведь все равно, поросенок пропал.
— За него выпорют, без этого нельзя, обыкновенно. А коли узнают, что мы его волчице бросили, тогда бить. Это другое дело.
— Вот что, — сказал я, не зная, как утешить недавнего врага, — убью я, Степан, большого волка и тебе его подарю, а ты продашь шкуру.
Степка взялся за бока и даже присел от смеха.
— Ну, ну, — пропыхтел он наконец, — ну, спасибо. Ладно, коли так. Прощай.
Степка рассказал мне, что на дьячковом огороде валяется дохлая кошка. Я стащил ее к своему шалашу, а волки съели. Я их не видал, но часто слышал возню, грызню, визг, вой в глуши отдаленных кустов за ручьем. Звери обнаглели, привыкли к шалашу: я торчал в нем дни и ночи, в холод и дождь.
Встретив меня под деревней, Степка таинственно подмигнул:
— У бабки Анисьи, у солдатки, телка вот-вот околеет. Четвертый день в стадо не гоняет.
— Ну?
— За грош уступит. Подходящее дело. Пуда на три будет с лишком.
— Не стащить. Далеко.
— Передок достану, свезем.
Белая телка, толсто раздувшаяся перед смертью, привязанная к оси на двух колесах, приехала в вечернем сумраке к кустам у гати. Вдвоем мы волокли ее до ночи через кусты. Степка ушел, я остался.
Волчья стая явилась немедленно, вместе с темнотой. Белая туша еле виднелась смутным пятном, а черные тени кругом нее метались, скакали, выли, дрались, грызли, чавкали.