Лета 7071
Шрифт:
— Ну-ка ты, Шеремет… Что зеньки пялишь?!. Ступай, потешь своего государя!
— Да уж стар я плясать, государь…
— Стар?!. На пир, однако ж, приперся! Лежал бы тогда на печи.
— Так зыван же был… тобой, государь!
— Зыван!.. — дернулся яростно Иван и покачнулся, и стало видно, что он к тому же изрядно пьян. Должно быть, уйдя с пира, он не лег почивать, а призвал к себе в палаты скоморохов и, вырядившись в их потешные одежды, взялся с ними беситься и пить. — А зыван ты был на мое государево дело!.. 225
— Твоя правда, государь, — присказал Шереметев.
— Вот кто потешит меня! — подскочил Иван к Репнину. — Ну-ка, Репа, поусердствуй!.. Да машкару надень! — Иван приставил к лицу Репнина свою маску. — Меня ею в Торопце одарили.
Он принамерился надеть на Репнина маску, но Репнин решительно, с суеверным, брезгливым страхом отвел ее от себя, сурово, вразумляюще сказал ему:
— Я христианин, государь, и бесовским действом не стану сквернить своей души.
— Полно, Репа!.. Мы в единой купели крещены.
— Тем прискорбней… для тебя, государь.
По скулам Ивана прометнулась злая судорожь, на лицо выбрызнула горячая чернота и медленно стекла к губам. Он куснул их, как будто хотел обгрызть эту спекшуюся чернь, куснул раз, другой — и вдруг улыбнулся…
— Ты, веди, еще не стал моим шутом. Репа, чтоб речи такие вести, — сказал он с привздохом, сказал спокойно и скорей осуждающе, чем с предупреждением. — Я могу и оскорбиться твоей холопьей дерзостью.
— Прости, государь, мою дерзость и искренность, — сказал, побледнев, Репнин, — но с чего бы тебе оскорбляться, над моею душой глумясь?!
— Полно, Репа… — Иван вновь куснул спекшуюся чернь на своих губах. — Побереги душу свою от иного греха, коего и в иордани 226 не очистить… От противления своему государю! Я велю тебе плясать… Слышишь, велю! Велю! — пьяно вскрикнул Иван и топнул ногой.
Репнин стоял бледный, молчал; упрямые, строгие глаза его были полны слез. Иван взмахнул рукой, подозвал слуг, повелел им надеть на Репнина маску. Репнин не сопротивлялся, он как будто смирился…
— Ну вот, давно бы так! — захохотал Иван, потешенный видом Репнина. — Дурак ты, Репа, не ведаешь, в чем твое истинное призвание. И душу бы свою устроил, — вновь захохотал Иван. — Ин шуты, как и блаженные, наследуют царство божие. Ну ступай, ступай попляши!.. Что стоишь истуканом! Уноровишь нам, так мы тебя пожалуем!
Репнин сделал несколько медленных, покорных шагов, однако видно было, как мучительны они для него, словно он ступал по своей собственной душе, брошенной ему под ноги. И не смог он превозмочь этой мучительности — остановился, сорвал с себя маску, бросил ее на пол, принялся с остервенением топтать ее.
Иван с неподдельным ужасом смотрел на исступившегося Репнина: видать, его и вправду напугала столь яростная непреклонность боярина. Чего угодно ожидал он, но
Репнин растоптал, растрощил каблуками маску, плюнул с отвращением на ее изуродованные остатки и, угрюмо потупившись, пошел прочь из палаты. Иван медленным, крадущимся шагом двинулся вслед за ним. С его лица сошли следы страха, оно заострилось, стало хищным, жестким, решительным…
Тягостные мгновения переживала палата… На глазах у всех вот-вот должно было совершиться что-то страшное, и никто не мог помешать этому, никто не мог отвратить этого: каждый встыл в свое место, замер от двойного ужаса — ужасало ожидаемое, но заставить себя вступиться, не дать свершиться ожидаемому — было еще ужасней. Прекратили свою игру скоморохи и застыли посреди палаты, как привидения. Даже Левкий не выдержал — торопливо, охранительно перекрестил себя вслед за архиепископом Варлаамом, который старательно положил на себя крестное знамение, словно открещивался от всего, чему невольно становился свидетелем.
Только один Мстиславский оставался внешне невозмутимым и спокойным, но это-то сейчас сильней всего и выдавало в нем отчаянную смуту его души. Рушились все его тайные надежды, которые он связывал с Репниным…
Иван, прокравшись вслед за Репниным почти до самых дверей, вдруг зорко обернулся в ту сторону, где лежала растоптанная боярином маска, словно хотел окончательно убедиться, что все случившееся случилось на самом деле, а не пригрезилось ему. Обернувшись, он приостановился — в безжизненной тишине палаты стало отчетливо слышно его частое, злобное сопение.
Вероятно, и Репнин услышал за своей спиной это зловещее сопение, потому что тоже замедлил шаг, должно быть, давая понять Ивану, что не боится его и не стремится убраться поскорей за дверь. Он как будто давал Ивану возможность настичь его, но Иван не поспешил, не остановил его, не преградил ему путь — он дал ему уйти, и сделал это, вероятно, потому, что до последнего мгновения, до того самого мгновения, когда Репнин плотно затворил за собой дверь, верил, что тот остановится сам, и падет перед ним на колени, задушив в себе свою негодующую гордыню, и станет просить прощения, милости…
Он все равно не простил бы его, но он хотел, чтобы Репнин дрогнул, сломился, хотел увидеть его страх — и показать этот страх другим, хотел услышать его раскаянья и мольбы — и чтобы их услышали другие, хотел, чтобы Репнин предал свою душу и так же растоптал ее перед ним, как растоптал он потешную маску, и, будучи правым, отрекся бы от своей правоты во имя спокоя и безопасности. Но ничего этого не дождался Иван: страх не одолел души Репнина, он решительно вышел из палаты и старательно притворил за собой дверь.