Лета 7071
Шрифт:
— А от дурного глаза отводить можешь?
— От дурного глаза — не могу…
Марья пристально посмотрела на старуху — в ее взгляде мелькнуло недоверие, но Марья подавила его в себе. Измученно откинулась на подушки, прикрыла рукой глаза.
Невидимой, чуткой подслушницей затаилась в спальне тишина. Темень по углам казалась похожей на черных монахинь, сидящих на высоких стульях, так что головы их упирались в потолок, а ноги уходили куда-то под пол. В окошках все меньше и меньше оставалось света. Вечерело. На соборных звонницах Кремля ударили колокола — к вечерне.
Марья положила руку себе на живот…
— Скоро?
Старуха
— Что с тобой, радость моя, государыня?
— Ты холодна, как змея!
Старуха сильней захватила Марью руками, строго сказала:
— Потерпи, радость моя, государыня! Чистые руки завсегда холодны, а похотливые — горячи и цепки. — Она приложилась ухом к Марьиному животу, затаилась, послушала что-то одной ей ведомое, общупала Марью, снова приложилась, послушала, твердо сказала:
— Скоро, государыня.
— Когда?..
— Как бог даст.
— Распознать можешь — кого рожу?
— Ежли первые три луны тяжко брюхатела — малец будет, а легко — девка. Да ежели ежу всякую лакомо ела — також на мальца выйдет.
— Ступай!
Старуха ушла. Алена плотно притворила за пей дверь, зажгла свечи. В спальне стало светло, уютно. Темными, многоцветными переливами засветились на стенах ковры, зарделись золотые пиалы на трапезном столе, белым пятном проступило в дальнем углу овальное серебряное зеркало.
Рядом с Марьиной постелью на деревянных вешальницах висели ее царские одежды — тяжелые, шитые золотом и жемчугом; на невысокой серебряной подставке на алом бархате лежал ее царский венец, отделанный сканью 23 и драгоценными камнями. Чуть подальше, под стенкой, на сундуках лежали ее девичьи наряды, привезенные из Кабарды. Она больше не надевала их — Иван не любил и не терпел этого ее наряда, который напоминал ему о прежней Марьиной вере. Марья хранила свои девичьи наряды в сундуках, чтобы не раздражать Ивана и их общего духовника — протопопа Андрея, который грозил ей небесной карой за облачение в ее бусурманские одежды. Но иногда, когда грусть и тоска начинали нестерпимо донимать Марью, когда все, что окружало ее теперь, становилось ненавистным ей, она приказывала Алене доставать из сундуков свои девичьи наряды. Алена раскладывала поверх сундуков разноцветные шальвары, халаты из персидского алтабаса, золоченые нагрудники, шапочки, унизанные самаркандским баласом, с алмазными подвесками, сафьяновые ичетки 24 пояса, браслеты…
Вселялась тогда в Марью давняя радость девичества, от которой уже навсегда отделили ее царский венец и нелегкая доля московской царицы, но которая еще оживляла в ней теплотой светлых воспоминаний ее прежнюю доброту и ласковость. Преображалась Марья, успокаивалась, утешенная давнишними радостями своего еще не забытого девичества. Она как будто забывала на некоторое время о своей царственности, становилась веселой и проказливой, как девчонка: не мытарила мамок, не помыкала Аленой, дарила им подарки, кормила изюмом, играла с ними тайно в кости, выучившись этой игре у самого царя.
Только со временем все реже и реже приказывала
Вот и нынче — с самого утра велела Алене раскрыть сундуки, а не повернулась, не глянула… Целый день лютовала, над мамками измывалась, хлестала их по щекам да выкрикивала проклятья на своем непонятном языке.
Алене жалко Марью, но она боится ее — не решается ни заговорить с ней, ни занять чем-нибудь… Алене страшно быть одной с Марьей — страшат ее жгучие Марьины глаза, страшит ее жгучий шепот… Алена крестится украдкой на образ богородицы, сверкающий золотым окладом из святого угла. Взор богородицы кроток, потуплен — она как будто не хочет видеть Алениных страданий, — и от этого еще страшней становится Алене.
— Ежели помру, небось обрадуешься? — жестко выговаривает Марья.
— Бог с тобой, государыня!.. Пошто мне такой грех?! Люба ты мне. Прикажи, смерть за тебя приму.
— Мамки уж непременно обрадуются…
— И мамкам ты люба… Кротки они, государыня моя.
— Ежели помру, государь в первую же ночь тебя под себя потянет!
— Господи Исусе!.. — повалилась на колени Алена. — Государыня!.. Христом-богом заклинаю! Пошто страшное такое на меня накликаешь? Чиста я пред богом, пред тобой, пред всем светом!
— Оттого и потянет, что чиста! Ты пригожа… А государь — мужик!
Свечи оплыли, но горели ярко. В спальне стало еще жарче: к ночи во дворце топили посильней. С улицы в стену хлестал ветер; иссеченные на множество ячеек слюдяные окошечки тихо погудывали от его крепких ударов, скрипели и стукали ставни… С вечера их затворяли, но нынче, видать, забыли, и теперь они будут бухать в стену, пока не разозлят Марью и она не вышлет Алену в темень, в мороз захлопывать их.
— Ты привела мне того человека? — вдруг строго спросила Марья.
— Привела, государыня. С полудня дожидается.
— Укрой меня и приведи его.
Алена укрыла Марью шелковым покрывалом, ушла в маленькую боковую дверь. Марья нетерпеливо покусывала край покрывала, всматривалась в темноту за дверью.
Алена ввела невысокого, смугловатого человека в светлом мухояровом кафтане, перехваченном по талии черкесским ремешком; черная с рыжиной борода старательно учесана, на макушке вышитая шелком тафья. Глаза хитрые, быстрые. Увидев Алену на свету, нахохлился, как петух, вцепился в нее раздразненным взглядом, даже Марье забыл поклониться.
— Айбек, — с притворной ласковостью проговорила Марья. — Может, ты увидишь меня и поклонишься?
— Прости, государыня! — низко и подобострастно поклонился вошедший. — Вели казнить! С темноты в свет — в глазах провал.
— Айбек, братья мои тебя жалуют?
— Да хранит их аллах, государыня!
— Забудь аллаха, Айбек, не то висеть тебе на вертеле, как барану. Христианин ты, Айбек, тебя русский поп крестил.
— Крестил, государыня… И крест на мне. — Айбек вытащил из-под рубахи нательный крестик, показал его Марье.