Лета 7071
Шрифт:
— Ну уж!.. — простодушно сказал Махоня.
— Ей-бо!.. — прорычал мужик. — От тебя терпел… О-о!.. От сего вся мочь вышла!
— Щекотки не любишь?! — осклабился Махоня. — Расхолен, как болярин.
— О-о!.. — еще вымученней рыкнул мужик и разразился отчаянным матом. Сотский невозмутимо полосовал его спину.
— Возьми ты, Махонь, — взмолился мужик.
— Пущай дощекочет! — весело и довольно ответил Махоня, уверенный, что мужик притворяется, и наставительно добавил: — Лозою в могилу не вгонишь, а калачом не выманишь.
Тут как раз и зашли в предбанник Басманов,
— Угомонься ты, — сказал ему Махоня и проворно отстегнул ремешки, державшие мужика на лавке.
Мужик тяжело поднялся, глухо сказал сотскому:
— Зверюга!
На воевод не обратил никакого внимания. Со стонами и охами стал надевать на себя одежду, ненавистно поглядывая на своего мучителя и осыпая его проклятьями.
— Чем винил? — спросил мужика Басманов.
— Не винил, воевода…
— Пошто ж сечен?
— А чтоб знал наших!
— Врешь, поди?
— А пошто мне врать? На лавке-то уж отлежал! Кабы винил, три дюжины схлопотал бы… А так — единую!
Говоря с мужиком, Басманов пристально наблюдал за сотским. Видел, как тот в сердцах отбросил розгу и злобно сверкнул своим страшным глазом. И страх и отвращение шевельнулись в душе Басманова… Никогда еще не доводилось ему видеть в человеке такой мрачности и яростной, тупой злобы. Сойдись с ним Басманов один на один где-нибудь в укромном месте, не стал бы он зацеплять его, обошел бы, но сейчас ему даже дыхание перехватило от желания затронуть его…
— Чей сотский? — спросил он сурово.
— Нарядного головы Еремея Пойлова.
— За что плети?
— Голове в зубы съездил.
— Небось не вкушал еще плеток?! — сказал угрозливо Басманов. — А ну-ка, Махоня, попотчуй его! Да от меня добавь полдюжины, дабы знал длину рукам своим.
Сотский спокойно, неторопливо скинул кафтан, рубаху, поудобней улегся на лавке… Страха не выдавалось в нем, будто не под плети ложился, а на лавку в парной, потомиться, понежиться…
Махоня старался угодить воеводам. Плеть свистела и с протяжным щелком прилипала к спине сотского… Тот молчал. Ни звуком не выдал своей ужасной муки. Последние удары Махоня делал с оттяжкой, резко забирая впивающуюся в спину плеть на себя, и рвал кожу. Сотский вытерпел и это. Когда изморенный Махоня отступил от него, а копейщик дрожащими руками отпустил ремешки, он тотчас и поднялся. Бельмо его ненавистно уставилось на Басманова. Басманов отвернулся, отступил в темный угол.
— Хорош у царя воинник, — сказал ободряюще Горенский. — Терпелив! Како ж имя твое?
— Малюта… Скуратов.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
На торгу, в мясных рядах, переполошно, взбучено… Народу скопилось уймища — галдеж, давка… «Всех распирает азарт, любопытство, ретивые лезут куда повыше, чтоб не прозевать ничего, не прослушать…
Мясники, в нагольных кожухах, подпоясанные
На крюках, куда в обычай подвешивают полти, висят дохлые собаки; кое-где под ними застывшие лужи крови — вешали и живых.
Мясники затворили лавки, повесили на мясные лари замки. Торг не ведут. Ругаются с толпой, огрызаются на подзадорки… Рышка Козырь, брат Махони Козыря, по прозвищу Боров, самый сильный и самый здоровенный среди мясников, захватил двухсаженное стропило и жмет им толпу. Передние вопят: Рышка жмет страшно, сила у него буйволовая, глаза от натуги вскровенели, морда вспучилась, шея как дубовый комель…
— Осади! — хрипит он.
Задние напирают, передние вопят… Рышка жмет, держит толпу. Кому полегче, тот глумливо орет:
— Псятинки — на закуску!
— Секани-ка ляжечку!.. С шерсткой!
— Рышка!.. Боров пузастый! Пуп распупится!
— Хрен те в нюх!.. — хрипит Рышка.
Остальные мясники побрали дреколье, тыкают им, махают, а один по-иному смекнул — водой из отстойной ямы. Бухнул в нее пешней, разбил лед и поливает по головам…
Толпа подала назад. Рышке стало полегче.
— Ге, лупандеры! Токо бы и пялили зеньки! — орет он.
— А чего нам — поглядим!
— Ловчено с вами сыграли!
— Не ловчей, чем с вами! — огрызается Рышка.
— Сорок ден смехоты!
— Слышь, Рышка?!. Кабыть табе ишо на пуп соли сыпнули…
Рышка злится, сопит. Которые с ним лицом к лицу, те молчат, не растравливают его — боятся. Знают: разойдется Рышка, всем мало места будет. Не раз видывали, как Рышка быка за хвост на землю валит. Но те, что подальше от его кулаков, подзуживают:
— Небось и на постелю табе кобеля сунули?
— Слышь, Рышка?! А, Рышка?!
— Ну чаво? — нехотя отвечает Рышка, ожидая подвоха.
— А никак ведьма вам кобелей навесила?!
— Эге ж, ведьма… Така, как ты!
— Да у мене и хвоста-то нет!
— Спереди у тебя хвост!
Толпа гогочет, колышется, сзади уже не напирают, но народу прибывает и прибывает.
— Ужо не спущу я ноне плотницким, — грозится Рышка. — Будут они у мене тесаны… Эй, слышьте, плотницкие?! Есть вы тута? Задира ваша вам даром не сыдет!
— Не сыдет! — подгукнули Рышке и другие мясники.
Мясницких на Москве боялись все. Занятие у них было такое, что без силы и ловкости не управиться, — вот и подбирались там мужички дебелые и ядреные. Задираться с ними — себя не жалеть! Даже кузнецы, тоже не без силы, и то не решались ввязываться в драки с мясницкими. Если выходили на кулачный бой мясницкие, все отступали. Двумя, а то и тремя улицами ходили на них, и все равно не одолевали. Однажды, на потеху царю, сошлись они с кадашевскими да бронницкими слободчанами, полдня бились, истерзали слободчан, избили их в кровь, изломали им кости, но и сами три дня крамарни не отмыкали и торга не вели. Рышкин отец помер от того боя — стар был, не выдюжил. А слободчане целую поделю таскали на погост покойников. Царь от такой потехи в гнев пришел и запретил с той поры кулачные бои.