Летний домик, позже
Шрифт:
В конце месяца я уложил вещи в маленький чемодан и поехал в Гамбург. Затаив дыхание, я сделал пораженной моей внезапностью Верене предложение, и она согласилась. Я оставался у нее три недели, ездил с ней к своим родителям, мы назначили свадьбу на март следующего года. Верена заказала тур в Санта-Фе для свадебного путешествия, представила мне свою ужасную мамашу и сообщила мне, что мою фамилию она брать не будет. Мне было все равно. Мне казалось, что я в последний момент сумел избежать самого страшного, я воображал, что спасен и нахожусь в безопасности. Мы немного ссорились с Вереной — она хотела, чтобы я переехал в Гамбург, а я сказал, что, по-моему, все может и дальше быть, как было,
В моем почтовом ящике ничего не было, в мастерской, как всегда, на всех картинах лежал слой пыли, на оконных рамах была паутина. От Сони не было никаких известий. Я был теперь хозяином положения, я предотвратил худшее и мог теперь быть любезным и скромным. Я поехал к ее дому на велосипеде, с силой нажимая на педали, взбежал по лестнице, насвистывая. Она была дома, открыла и впустила меня как-то рассеянно, явно ожидая кого-то другого, потом улыбнулась и сказала: «У тебя все хорошо, да?»
Мы сели в большой, почти что пустой комнате, Соня за письменный стол, а я в кресло у окна, за которым текла коричневая Шпрее и над прессом автосвалки проносились чайки. Соня не спрашивала меня, где я был. И не рассказывала про свои путешествия, она казалась очень маленькой и немного испуганной за своим письменным столом, она курила одну сигарету за другой.
Я непринужденно говорил о погоде, о моих творческих планах, о моей выставке, которая должна была открыться зимой в Национальной галерее, я чувствовал себя уверенно. Соня сказала, что в ноябре она хочет снова устроить праздник. Я сказал, что охотно бы на него пошел, и она сухо улыбнулась. «Ты уедешь со мной в начале года?» — спросила она, и тогда я наконец произнес фразу, которую готовился все это время произнести, я ее предвкушал, я про себя репетировал и теперь произнес ее, громко, четко, хорошо артикулируя и прежде всего — вежливо: «Это не получится. В марте я женюсь на Верене».
После этого она меня выставила из квартиры. Она встала, указала рукой на дверь и сказала: «Вон».
Я сказал: «Соня, что ты, что это значит», и она повторила: «Вон», при этом лицо ее осталось бесстрастным. Я засмеялся, я не уверен был, что она говорит всерьез, пока она не крикнула: «Вон!» голосом, который я еще никогда не слышал. Я неуверенно поднялся, я уже не знал, на что я, собственно говоря, рассчитывал. Но мне совсем не хотелось уходить, мне хотелось увидеть, как Соня теряет самообладание, как она рыдает, воет, мне хотелось, чтобы она меня ударила, не знаю, чего мне хотелось.
Но Соня просто вернулась за стол, села ко мне спиной, я переступил с ноги на ногу, было тихо, у реки за окном был невыносимый коричневый цвет. Я шумно вздохнул, но ничего не произошло, и тогда я ушел, закрыл за собой дверь, прислушался — ничего. Никакой вспышки, никаких подавляемых рыданий. И Соня не крикнула мне вдогонку, чтобы я вернулся.
Я поехал домой на велосипеде, очень медленно; я был — удивлен. Я думал, что все будет как-то так продолжаться.
Соня не появлялась, но это я, по крайней мере, предполагал. Это была игра, правила которой я уже знал. Я ждал неделю, а потом позвонил ей, и, конечно, она не подошла к телефону. Я написал ей письмо, потом еще одно, потом третье; я писал какую-то чепуху, беспомощные извинения. Она, понятное дело, не отвечала. Я оставался спокоен, я уже все это знал, я думал: «Дай ей время».
Я звонил ей регулярно три раза в неделю, считал десять гудков и вешал трубку. Я работал, звонил Верене, ходил с Миком развлекаться и набирал Сонин номер так же, как чистят зубы или каждое утро смотрят в почтовый ящик. Меня все это забавляло, и я гордился Соней, решительностью, с которой она меня избегала, я думал, что придет время,
Я думал: «Ну давай, Соня, подойди к телефону, давай пойдем погуляем, я согрею тебе руки, и все будет как всегда, все будет как было».
Но в начале декабря в почтовом ящике появилось мое последнее письмо Соне. Я в недоумении рассматривал свой собственный почерк и не знал, что все это значит, пока не перевернул письмо и не увидел штемпель: «Адресат выехал в неизвестном направлении». Я стоял, ничего не понимая, в коридоре, было холодно, я замерз. Я положил письмо обратно в ящик и поехал на велосипеде, качаясь на снегу, вдоль реки в заводской район; я ехал медленно и осторожно, отказываясь о чем-либо думать. Возле Сониного дома я привязал велосипед к фонарю и посмотрел вверх на темные окна. Ни гардин там не было, ни света, но это еще ничего не значило. Дверь подъезда заскрипела, когда я ее толкнул, я ощутил запах сырости, угольной пыли. Мне всегда казалось, что в этом доме, кроме Сони, никто больше не живет, а теперь я чувствовал, что дом опустел окончательно. Все же я поднялся по лестнице, перила на втором этаже были сломаны, ступеньки подозрительно громко трещали. Я вспоминал праздник, гомон, музыку, Соню, стоящую рядом с маленькой рыжей женщиной в зеленом платье. Табличка на ее двери была содрана. Я нажал на кнопку звонка, но он не работал. Я заглянул сквозь замочную скважину в длинный, пустой, выкрашенный белой краской коридор ее квартиры и понял, что Сони там нет.
Я уверен, что дом очень скоро снесут. На дворе февраль, я все время подкладываю в печку дрова, но теплее от этого не становится. Соню я больше не видел и ничего о ней не слышал. Липы тыкаются своими холодными ветками в мое окно, пора уже покупать новый футбольный мяч для турецких мальчишек. Я надеюсь когда-нибудь встретить эту маленькую рыжую женщину, чтобы спросить у нее, где теперь живет Соня и как у нее дела. Иногда на улице мне кажется, что кто-то за мной идет, я резко оборачиваюсь, и там никого нет, но беспокойство не проходит.
Конец чего-то
Софи говорит: «Последний год она не вставала с кровати. Она все время лежала слева, правая сторона была стороной дедушки, его уже не было, но она никогда не ложилась на его сторону. По старой привычке она рано просыпалась, в шесть утра, над крышами — узкая полоска неба, трубы, голуби на антеннах. Не знаю, видела ли она все это. Она лежала под толстым пуховым одеялом, голова на подушках, на потолке были нарисованные розы и люстра из светлого стекла. Из красного. Или зеленого. Я уже не помню».
Софи говорит: «Прости», кусает губу. Смотрит в окно. Окно в кафе очень большое, видна вся площадь Гельмгольца, она сейчас пуста, булыжники блестят от дождя. Ветер высоко взметает листья, на углу чешется серая собака. Софи улыбается. «Отец приходил в девять, — говорит она, — заваривал чай, варил яйцо всмятку, нарезал хлеб и ставил все это на тумбочку, чай на спиртовке, она любила зажженные свечи. И тогда она начинала вопить, браниться, в чем она только его ни подозревала, говорила, что будет на него жаловаться, и так продолжалось годами, отец ничего ей не отвечал и уходил. Он жил на два дома дальше, то есть рядом совсем, летом мог помахать ей рукой со своего балкона, а она никогда не махала ему в ответ. Она ела, одна, над утренними крышами — антенны и трубы, и после еды она снова ложилась. Смотрела сквозь чай на огонек свечи, пока он не гас. И так лежала, пока не наступал вечер. Она спала, а потом снова лежала без сна, а может, уже не было никакой разницы, просто один час перетекал в другой, свет перемещался по комнате, на столе не было часов, к вечеру полоска неба над крышами становилась серо-голубой, черной».