Летняя компания 1994 года
Шрифт:
Ритку. Он схватил ее за руку метрах в десяти от выхода из парадной:
– Охуела? Хочешь в полицию? – он тащил ее назад в мастерскую.
Из-за угла появились два бородатых ортодокса в высоких меховых шапках, но они, кажется, не заметили пышной голой блондинки, потому, что Аркадий уже затолкал ее в парадняк. Самого же его трудно было из-за повышенной шерстистости заподозрить в наготе в темное время суток. Когда они взбежали наверх, увидели между вторым и третьим этажом спящего на ступеньке рыжего, тощего, шелудивого пса неизвестной породы.
– У, Зив, бешенный. Дерюжку ему
– Добрая ты слишком. Пусть так дрыхнет – не околеет.
Зив недовольно зарычал, почесал шею задней лапой и перевернулся на другой бок.
– Наверное, блохи, – посочувствовала Ритка,- опиши все это в завтрашнем номере, -смеясь предложила она, взбегая по лестнице.
– Это интересно, только если называть всех своими именами, но ведь нельзя, – Хаенко догнал ее у двери в мастерскую.
– А я думаю, что можно. В нашем грязном деле вообще все разрешено и ничего не наказуемо, – одышка мешала ей говорить, – я обязательно опишу сегодняшнее торжество, когда состарюсь до прозы.
До приезда в Израиль, Гриша Марговский был ежом. Ежом он был и в
Минске, где родился и вырос, и в Москве, где учился в Литинституте и обзавелся серьезными литературными связями. Он выпускал свои иголки в любом удобном и не очень удобном случае, а иногда и вовсе совершенно напрасно. Только жизнь свою, и без того колючую, осложнял. Когда же он в Израиль перебрался, совсем озверел – дикобразом стал. Возможно, на него так тропический климат подействовал, а может и то, что его любимая московская жена отказалась жить на Святой земле и вернулась в первопрестольную, оставив своего колючего поэта на произвол сабров, марокканцев, ортодоксов, короче говоря всех, кому было совершено безразлично
Гришино несчастное существование. Со всех работ Григория увольняли из-за его угроз перерезать кому-нибудь глотку или пристрелить.
Впрочем, слава драчуна и скандалиста тянулась за ним от самой Москвы
– как хвост.
В компанию он попал несколько позже остальных, но вписался, как родной. Он ведь тоже был иррациональным и закомплексованным молодым человеком. Хотя с чего бы, казалось, ему комплексовать? Высокий, стройный, великолепно выучивший иврит. Бледностью и невостребованностью он напоминал Печорина, когда сидел среди потертой джинсовой публики при сорокаградусной жаре в классического покроя велюровом пиджаке, белоснежной рубашке, застегнутой на все пуговицы и при галстуке, подобранном с изысканным вкусом. Его интеллигентные очки сверкали в дешевом люминесцентном свете бреннерского зальчика, и излучали нечто нездешнее, астральное, таинственное.
В тот четверг у Гришки был бенифис: он читал на Бреннер свою новую пьесу в стихах. Он попросил Ритку помочь ему: прочитать женские роли – и она согласилась, так как пьеса ей нравилась, а к самому Грише она относилась очень тепло, даже по-доброму завидовала его техническому мастерству. Вечер начался, все шло по плану.
Слушатели внимательно следили за ходом действия и перипетиями концертного варианта пьесы. Вдруг из дверного проема прямо к стойке возле которой сидели чтецы выскочила растрепанная незнакомка с фанатичным блеском круглых шизофренических глаз. Она обвела публику невидящим и ненавидящим взглядом одновременно и разразилась пламенной речью, густо пересыпанной проклятиями и цензурной бранью.
– Я, великая княжна Юсупова. Продали Россию, свиньи, сволочи…
Гореть вам в сатанинском жерле. Я собираю подписи в поддержку нашей несчастной кровоточащей родины!
Ничего не подозревающие завсегдатаи кафе, естественно, приняли речь княгини за проявление постмодернистского влияния на Гришино творчество, тем паче, что действие пьесы происходило в Москве.
Только Ритка, знакомая с текстом, совершенно опешила, не зная как себя вести. Гриша на мгновение потерял дар речи, но быстро пришел в себя, встал и подошел к самозванке сзади.
– Убирайтесь отсюда. Вы срываете вечер, – заскрипел зубами драматург, ставший еще бледнее, чем обычно, но невменяемая продолжала пропагандистскую работу. Она стала доставать из глубоких оттопыренных карманов и разбрасывать по помещению странные голубые листовки. Гриша выглядел достаточно жалким, когда на его вставшие дыбом иголки накололось несколько миссионерских листиков. Народ, конечно, уже врубился, что врезка не запланирована, и веселился от души, ловя голубеньких бабочек и громко гогоча над их содержанием.
Гриша настойчиво подталкивал незваную гостью к выходу, но та упиралась:
– Не прикасайтесь ко мне, упыри, кровососы, я получила благословение самого Патриарха!
Молчун из Питера стал громко предлагать вызвать немедленно скорую психиатрическую помощь, тогда скандалистка, отмахиваясь от выталкивающих ее из помещения, превратилась в длинношеюю синюю птицу с экзотическим крестообразным клювом, и громко ухая и хлопая тяжелыми крыльями, сбив с одного из столов стаканы и больно ударив крылом Зойку, которая по слепоте не успела увернуться, – вылетела в окно.
Объявили перерыв, который естественно затянулся. Смеясь, обсуждали инцидент. Грудастая Берта изображала пришелицу, расстегнув блузку и доставая из-за пазухи воображаемые листовки, да так, чтобы все видели на ее роскошной груди черный фешенебельный бюстгальтер.
Потом Гриша с Ритой все-таки дочитали пьесу, но эмоциональный и энергетический баланс был нарушен. И было жалко Гришку – он ведь так старался, чтобы все прошло гладко. Теперь обиженный автор сидел между Зивом и Усатым за столиком со стаканом водки и был прилизан и всклокочен одновременно:
– Вот так всегда, так всегда. Эта идиотка должна была сорвать именно мое выступление – кипятился Марговский.
– Успокойся, – Аркадий иронично оскалился, стряхивая пепел в пустую банку от пива, – ты же не в Колонном зале, не в Кремлевском дворце съездов свою пьесу читал. А сюда сам господь-бог велел таким птичкам залетать. Где же им еще свои голубые перья разбрасывать?
Сашка все-таки вернулся, но уже на других условиях. В кафе в тот четверг делился своими скабрезными воспоминаниями Эфраим Севела, на неделю прилетевший из Штатов. Он появился в замызганной линялой футболке и семейных розовых трусах в мелких цветочках, над которыми