Лето на водах
Шрифт:
Машинально следя за неторопливыми движениями Андрея Ивановича, убиравшего со стола, и, видимо, уносясь воображением домой, бабушка рассказала о вчерашнем визите генерала Философова, который добыл ей пропуск на гауптвахту; о том, что он уверен в скором и благополучном окончании дела, поскольку-де Мишель защищал на поединке честь русского офицера и при этом ещё проявил не только великодушие, но и недоступное своему сопернику-дипломату благоразумие, выстрелив в воздух. Таково мнение не одного Философова, но и великого князя, которое он надеется внушить самому государю. (Точно передав смысл
Два или три дня назад судная комиссия допросила Алёшу Столыпина, и он подтвердил, что Мишель стрелял не целясь. Если это подтвердит и француз, дело прекратят в тот же день. Великий князь уже распорядился вызвать его...
— Услышаны, видно, мои молитвы, — светло и робко улыбаясь, сказала бабушка, — После дождичка Бог даст и солнышко...
— Хорошо, коли бы прекратили! — закуривая и ни с того ни с сего давясь дымом и кашляя, глухо ответил Лермонтов. — А меня бы — в отставку!
— Господь с тобой, Мишенька! — как всегда, когда Лермонтов заговаривал об отставке, почти рассердилась бабушка, — Вон Алёша вышел в отставку против воли государя — и что? Сидит теперь в полицейской части на хлебе да воде и никого к нему не допускают. Лучше и не заикайся об отставке, если не хочешь опять меня в постель уложить!..
Лермонтов затянулся, притворяясь, будто следит за дымом, который клубился и исчезал в потоке лучей, перерезавших комнату. Андрей Иванович, укладывавший погребец, снисходительно-горестно покачал склонённой головой: вот, мол, кто сбил дитятю в гусары-то, а я только теперь догадался!..
13
В течение двух дней после свидания с бабушкой Лермонтов чувствовал себя отлично: хорошо спал, с аппетитом ел и много писал. У него уже полностью (правда, ещё без названия) было написано большое стихотворение в диалогах о литературе, где действовал князь Пётр Андреевич Вяземский — конечно, без имени и как читатель; журналист, под которым можно было подразумевать многих, и писатель, в котором отчасти Лермонтов изобразил себя. Были и ещё кое-какие наброски, которые тоже писались легко и скоро должны были прийти к окончанию.
Но всё пошло прахом, когда на третий день пришёл Аким Шан-Гирей и первое, что сделал, это показал Лермонтову мартовский номер «Отечественных записок», и Лермонтов увидел напечатанным сочинение, которое считал давно сожжённым, как игроки в bouts-rimes [50] сжигают плоды своего скороспелого творчества. «Большой свет», повесть в двух танцах графа Соллогуба», — оторопело прочитал Лермонтов знакомое название. «В двух танцах — должно быть, для приманки читательниц», — некстати подумалось ему.
50
Буриме (фр.).
Отодвинув свои бумаги, Лермонтов стал листать журнал, надеясь в глубине души, что автор повести —
Это бы ещё ничего: Лермонтов — не армейский корнет, в гостиные его не только пускают, а зазывают, что же касается манеры влюбляться в нескольких женщин сразу, то он, пожалуй, не влюблён даже в Машет; так что всё это его не касается и обидеть не может. Правда, изображён здесь и Соболевский под фамилией Сафьева, такой же дурацкой, как и Леонин, со своими обычными речами, чаще всего обращёнными к нему, к Лермонтову. И кто знает их обоих, не может не догадаться, кто такие Леонин и Сафьев. Но и на это можно было бы махнуть рукой. Махнуть и забыть...
Но можно ли махнуть рукой на то, что автор (он и себя изобразил в виде благородного героя, князя Щетинина) подло воспользовался откровенностью Лермонтова и карикатурно воспроизвёл свои разговоры с ним?
Один человек много, часто, доверчиво рассказывает другому о вещах не бытовых, не житейских, а выходящих за рамки обыденности — возвышенных, как называют люди; поверяет ему самые задушевные свои мысли и чувства, а тот потом идёт и со смехом пересказывает всё это толпе — теми же или, вернее, почти теми же словами, и получается ложь и клевета...
Листая журнал, Лермонтов чувствовал, как жарко у него рдеют щёки; он испытывал острый, мучительный стыд за свою откровенность, которая казалась ему теперь сентиментальной болтливостью, и в самом деле достойной осмеяния.
— За такое — не на дуэль, а просто морду набить! — мрачно сказал Аким, и Лермонтов, не поднимая головы, чувствовал на своём горящем лице его взгляд.
Пересиливая себя и придавая своему голосу ироническую шутливость, Лермонтов наконец поднял голову и сказал:
— У нас в школе учитель танцев за дополнительную плату обучал юнкеров хорошим манерам. А у вас?
Аким в замешательстве посмотрел на Лермонтова и пожал плечами.
— Видишь ли, эта повестушка... — сказал он и запнулся. — Одним словом, не ради неё я пришёл...
И Аким, волнуясь и по нескольку раз повторяя одни и те же подробности, рассказал, что Барант, разъезжая по Петербургу, чуть ли не всех встречных и поперечных уверяет, будто Лермонтов дал на суде ложное показание — о том, что стрелял в воздух, — и что он, Барант, когда Лермонтова освободят, непременно накажет его.
— Ах, вот как! Я убью этого сукина сына! — С побелевшими от бешенства глазами Лермонтов вскочил и ударил кулаком по столу. — Теперь уж я не сделаю этой глупости, за которую все старики в полку считают меня ослом!..
В этом бешенстве вылилась вся боль и обида, причинённая Лермонтову предательством Соллогуба. Он и в самом деле мог бы убить теперь Баранта, окажись тот перед ним, и искренне верил, что именно таково мнение о нём, Лермонтове, «полковых стариков». Аким, не ожидавший такого действия своих слов, испугался.