Лето на водах
Шрифт:
1
Беда никогда не приходит одна. Судьба гвардии поручика Лермонтова не составляла в этом смысле исключения, и горести, большие и малые, с первых же дней нового года повалились на него со всех сторон.
К разряду малых относились служебные неприятности: явки на учения и парадировки, запрещение отлучек из полка, замечания от начальников. К ним Лермонтов привык и относился как к неизбежному злу.
Более крупными он сам считал неприятности литературные, или, лучше сказать, те, которые проистекали от его занятий литературой. Но мог ли он угадать, что небольшая стихотворная пьеска, написанная по поводу новогоднего маскарада в Благородном собрании, сделает в большом свете
Разница заключалась в том, что тогда его стихи сразу же вызвали бурю, забросившую автора на Кавказ, в эту «тёплую Сибирь», куда с некоторых пор так же охотно отправляли провинившихся, как и в холодную, зауральскую. Теперь же они породили тишину — зловещую и обманчивую, как затишье перед бурей.
Бабушка, прочитав эти новогодние стихи внука, сказала, покачав пышными рюшами своего чепца: «Ой, Мишенька, как бы не пригласили тебя к Цепному мосту, да с синим усачом — и в Вятку!.. Что же мне, старой, тогда останется?..»
А Костя Булгаков [1] — не кавалергард, а лейб-московец, — пискляво пропев несколько раз на мотив модной французской шансонетки «О, как мне хочется смутить весёлость их...», с иронией, за которой слышалось и нечто серьёзное, спросил Лермонтова: «А в Сибирь после этих стихов тебе не хочется?»
Лермонтов, горько улыбнувшись, но стараясь заметить только иронию, отшутился тем, что не любит морозов и что должен спешить в Царское, в полк.
Но пока и это ещё были только цветочки: ведь даже тогда, после стихов о Пушкине, его вернули с Кавказа (правда, против его воли, но по желанию бабушки), вернули из Новгорода, и хлопотал за него не кто-нибудь, а сам великий князь Михаил Павлович, государев брат, и всесильный граф Бенкендорф, который отдавал своё покровительство далеко не всякому («Мне и Булгарину!» — смеясь, говорил потом Лермонтов).
1
Костя Булгаков — Константин Александрович Булгаков (1812 — 1862), воспитанник Школы юнкеров, где учился одновременно с Лермонтовым, а ещё прежде они вместе учились в пансионе. Сын московского почт-директора А. Я. Булгакова. С 1835 г. офицер л.-гв. Московского полка. Известный острослов и повеса. Отношение к нему Лермонтова выражено в эпиграмме «На вздор и шалости ты хват...». К. Булгаков был также композитором-любителем и в 50-х гг. написал на слова Лермонтова дуэт «Из Гёте» («Горные вершины...»).
А не будь и этого капризного и двусмысленного покровительства — оставалось лихое гусарское уменье махнуть на всё рукой и жить 'a la diable m’emporte [2] .
Однако раз от разу судьба становилась злее и изобретательнее: даже если верить, что дуэль с французом сойдёт гладко, то от бабушкиной болезни нельзя было отмахнуться, отсидеться у цыган в Новой Деревне, как нельзя было провести через цензуру роман, прогуливаясь между станков в эскадронной конюшне и от нечего делать окликая лошадей по именам. А между тем и бабушкино здоровье (вернее, она сама), и роман (вернее, всё то, что он писал, его творчество), хотя и по-разному, были ему одинаково важны, ибо они составляли те внутренние опоры его существа, без которых он не мыслил своей жизни.
2
Буквально: «Чёрт меня возьми». Здесь: «Как получится» (фр).
Сейчас, когда бабушка болела, родня хором упрекала Лермонтова в эгоизме и чёрствости, которая, в сущности, заключалась лишь в том, что он не торчал целыми днями в пропахшей лекарствами бабушкиной спальне и не расточал бесполезных вздохов, как это делали почти все Столыпины, кроме Монго: и тётушка Наталья Алексеевна, и кузина Аннет, и кузен Коко, тихоня с виду, которого Лермонтов за его себенаумелость терпеть не мог.
Лермонтов знал, что бабушке, с её гордым и энергичным характером, эти бдения не могли нравиться, да она в них и не нуждалась. Пользовал бабушку сам Арендт, который приезжал через день. Раза два он даже привозил с собой другого лейб-медика, Рюля, и они дуэтом, правда не очень уверенным, объявили, что у бабушки всего-навсего временный, хотя и резкий, упадок сил — от возраста и от городской жизни, привычки к которой у бабушки так и не образовалось...
На этот раз всё, решительно всё сошлось как-то не к месту и не ко времени: и бабушкина болезнь, и неопределённость с романом, и особенно — эта дуэль.
«Чёрт тебя нёс на дырявый мост!» — в сердцах сказал Монго, когда Лермонтов, делая вид, что ничего особенного не случилось, позвал его в секунданты прямо на балу у старой графини Лаваль.
В глубине души чувствуя себя виноватым, Лермонтов не возражал («И правда: чёрт меня нёс», — сокрушённо подумал он тогда), но дело было сделано, вызов принят, да и не принять его было невозможно.
Лермонтова нисколько не тревожил исход поединка сам по себе: ученик знаменитого Вальвиля, одного из столпов французской школы фехтования, он владел шпагой, как немногие в гвардии, а в стрельбе из пистолета соперников у него, пожалуй, и не было. Он даже поймал себя на горделивой уверенности, что, если б захотел, мог бы убить своего противника на месте, но, во-первых, он этого не хотел и никогда бы не мог захотеть, а во-вторых, знал, что главные беды ждут его после поединка.
Законы империи строго карали дуэлянтов, а тех, кто дрался с иностранцами, — строже вдвойне. Противник же Лермонтова был не просто иностранец, а дипломат и сын посла великой державы.
Монго, которому после самовольной отставки участие в дуэли было почти так же, как Лермонтову, неудобно и неприятно, хотя из гордости он в этом не признавался, в разговорах всё время упирал на то, что Барант — иностранец и что, дескать, драться с ним надо как-то по-особенному, не так, как со своими.
Лермонтов в ответ вяло удивлялся, но понимал, что в этом подспудно проявляется недовольство Монго самой дуэлью и невозможностью отказа от участия в ней, и опять-таки не возражал, а когда Монго привёз ему изящно изданную французскую книжицу — дуэльный кодекс, — скучливо, но покорно сел за её изучение.
Сейчас, с минуты на минуту ожидая приезда Монго, чтобы отправиться к месту дуэли, Лермонтов сидел в своей жарко натопленной петербургской комнате в бабушкиной квартире и, расстегнув костыльки доломана [3] , курил пряно-душистую папиросу с мундштуком из золотистой мексиканской соломки. Он снова и снова переворачивал тугие листы похожей на карманный дамский альманах книжицы и с огорчением убеждался, что знание того, как нужно подходить к барьеру и кланяться противнику, ничем — увы! — не может облегчить его участи после поединка.
3
Доломан — подбитая мехом куртка с поперечными шнурами.
Монго появился ровно в десять, как было условлено. Он вошёл бодрой, немного вразвалку, кавалерийской походкой (в отставке он находился всего третий месяц), вытирая пёстрым шёлковым платком брови и маленькие бурые усы. Его дымчатый, под цвет кавалерийской шинели, редингот [4] блестел мелкими каплями растаявшего снега.
— Погодка прескверная, — как все петербургские англоманы, проглатывая звук «р», сказал он, крепко пожимая Лермонтову руку. — Посидим немного на дорожку...
4
Редингот — длинный сюртук, употреблявшийся и как пальто.