Лето на водах
Шрифт:
— Извини, ради Бога, — виновато улыбаясь и переводя дыхание, сказал он, — кое-какие делишки в эскадроне пришлось доделать...
— Пустяки, Саша! — думая о своём, рассеянно и не совсем искренне отозвался Лермонтов. — Некуда мне торопиться...
А думал он о том, что каким бы спасительным и благоразумным ни было его желание последовать дружескому совету Монго и целиком отдаться службе, он не мог с головой уйти в мелочи полковой жизни и закопать себя в Царском.
Даже поставив крест на светских развлечениях, которые он очень любил, Лермонтов не мог отказаться от поездок
Лермонтов часто ловил себя на странной и, как ему казалось, недостойной серьёзного человека изменчивости чувств и мыслей. Что-то подобное происходило с ним и сейчас. А ведь ещё вчера как легко, с каким радостным отрешением от соблазнов заступил он на дежурство...
Долгоруков, уже не сверяя ни постовых ведомостей, ни строевых записок, поставил свою роспись в книге дежурств, и они отправились к замещавшему полкового командира полковнику Баратынскому с рапортом, после которого Лермонтов освобождался окончательно.
Лермонтов вышел вместе с Долгоруковым в коридор и, ещё не зная твёрдо, что делать, решил было закатиться в офицерскую артель, сесть у камина в уютной и светлой буфетной и, попивая из звонкого хрусталя что-нибудь крепкое, послушать безобидные сплетни старика буфетчика Акинфыча: «А намедни — слыхали, Михаил Юрьевич, как наши-то в Павловске у цыган начудесили?..»
Но вдруг Лермонтов передумал и, пожелав Долгорукову спокойного дежурства, снова вошёл в кабинет полковника Баратынского.
— Ну-с, чему обязан? — слегка удивлённо, но дружелюбно спросил его Баратынский, впервые заменявший отсутствовавшего генерала Плаутина.
— Мне необходимо уволиться, Ираклион Абрамович, — без обиняков ответил ему Лермонтов. — Бабка у меня больна, и роман в цензуре лежит...
Баратынский игриво взглянул на Лермонтова:
— Бабушка, говорите, больна? А я-то думал, что у людей, которые сочиняют романы, фантазия побогаче, чем у нас, грешных...
Лермонтов сдержанно покачал головой.
— Нет, Ираклион Абрамович, — сказал он, — это, к сожалению, правда.
— Ну, ну, Михаил Юрьевич, — спохватился Баратынский, — я пошутил... Сколько дней вам нужно?
— Мне достанет двух: воскресенье я провёл бы у бабки, а понедельник — в цензуре.
— Ваша скромность делает вам честь, — сказал Баратынский, внимательно глядя Лермонтову в лицо. — Но есть в этом и нечто такое, что меня огорчает. Ведь писатель вашего ранга мог бы рассчитывать на другое положение.
Лермонтов вежливо улыбнулся и пожал плечами: я не писатель, господин полковник, я — кавалерийский офицер. Это и есть моё положение, по крайности, официальное.
— Н-да... — тихо протянул Баратынский и, переменив тон на прежний, светски-любезный, продолжал: — Но мы отвлеклись. Я только хотел спросить, не мало ли вам два дня. По опыту, хотя бы брата, я знаю, что цензура наша несговорчива...
Полковник Баратынский, флигель-адъютант государя, был родной брат известного поэта Баратынского и коротко знал почти всех литераторов. Лермонтову он нравился: красивый без фатовства, отлично образованный, всегда приветливый и без малейшего налёта солдафонства.
Баратынский недавно женился на сестре поручика князя Абамелека, за малый рост прозванного в полку Мальчик с Пальчик. Абамелек страстно — и нередко в ущерб службе, как и сам Лермонтов, — увлекался живописью, и оба они частенько находили приют в полковничьем доме, где Мальчик с Пальчик, на правах родственника, оборудовал себе удобную мастерскую.
На мгновение Лермонтова охватил соблазн воспользоваться широким жестом Баратынского, который к тому же, оставаясь за генерала, был халифом на час и ни за что не отвечал. Но, снова вспомнив настойчивый совет Монго («А теперь, друже, служить отлично, благородно») и рассудив, что от служебного рвения зависит, быть может, вся его дальнейшая судьба, Лермонтов прогнал это мальчишеское желание.
— Я очень признателен вам за доброе отношение, Ираклион Абрамович, — подавляя вздох, сказал он, — но последнее время я очень часто отлучался, и теперь мне необходимо навести порядок во взводе. Я прошу у вас два дня.
— Ну что ж! Речь не мальчика, но мужа! Свои два дня вы получите...
Лермонтов встал.
— Благодарю вас, Ираклион Абрамович. Разрешите идти?
— Ну конечно же! — Баратынский тоже поднялся. — Передайте госпоже Арсеньевой, что я от души желаю ей скорейшего выздоровления, а вам в цензуре — ни пуха ни пера.
Лермонтов рассмеялся.
— Как прикажете отвечать, Ираклион Абрамович? За первое — спасибо, за второе — к чёрту?
— По обычаю, по обычаю! — тоже смеясь, ответил Баратынский. — Только не забудьте доложиться вашему другу Годеину, чтобы он отдал в приказе...
Полковой адъютант штабс-ротмистр Годеин, в полной форме и только отстегнув полусаблю и сняв тяжёлый кивер, сидел в своём кабинете, прилежно склонившись над раскрытым бюро. Сознание того, что служебные часы окончились, а он всё ещё не может уйти, мешало адъютанту сосредоточиться: в какой уж раз он перечитывал лежавшие перед ним бумаги и никак не мог вникнуть в их смысл. Вернее, он просто не мог придумать, что можно сделать, чтобы запрятать их истинный смысл, который сейчас был слишком на виду.
Дав себе слово не отходить от бюро, пока не придумает, что же всё-таки можно сделать с опостылевшими бумагами, но так и не придумав, адъютант нервно задёргал ногой, обутой в высокий лакированный сапог. При каждом движении, словно маленький колокольчик, тихо звенела шпора.
Адъютант прислушивался к этому звону сначала чуть-чуть раздражённо, потом безразлично, потом — с удовольствием. Незаметно для себя он стал нужным образом изменять ритм и вызвонил сперва генерал-марш («Всадники-други, в поход собирайтесь, радостный звук нас на подвиг зовёт...» — бездумно глядя в бумаги, шептал он знакомые слова), потом — «Mein lieber Augustin» [17] , потом — модную шансонетку. Выходило недурно: так, по крайней мере, казалось адъютанту...
17
Старинная немецкая песня.