Лето на водах
Шрифт:
Слушали Лёвушку в полнейшей тишине, и когда в проёме двери показался Геворк, неся очередное ведро с шампанским, Дорохов строго погрозил ему пальцем и заставил скрыться в зале. А Лёвушка голосом умирающего офицера просил невидимого товарища рассказать на родине о его судьбе:
А если спросит кто-нибудь... Ну, кто бы ни спросил, Скажи им, что навылет в грудь Я пулей ранен был; Что умер честно за царя, Что плохи наши лекаря И что родному краю ПоклонПосле короткой паузы, которую Лёвушка сделал мастерски, как настоящий художник, офицер заговорил о самом дорогом, что есть у него в жизни:
Отца и мать мою едва ль Застанешь ты в живых.... Признаться, право, было б жаль Мне опечалить их: Но если кто из них и жив, Скажи, что я писать ленив, Что полк в поход послали И чтоб меня не ждали...Здесь Лёвушка сделал только самую коротенькую паузу, и от этого сразу проступили горечь, презрение и сарказм, которыми пропитана последняя строфа:
Соседка есть у них одна... Как вспомнишь, как давно Расстались!.. Обо мне она Не спросит... всё равно, Ты расскажи всю правду ей, Пустого сердца не жалей; Пускай она поплачет... Ей ничего не значит!Лёвушка кончил, а все продолжали сидеть некоторое время молча и без движения. Наконец Дорохов, опустив глаза и неловко пытаясь достать папиросу из лермонтовской сигарочницы, сказал:
— Да, Лев, разодолжил ты нас этими стихами, под ними и Александр не побрезговал бы подписаться.
Все наперебой стали поздравлять Лёвушку, и только Монго и Саша Долгоруков, помнившие эти стихи, растерянно смотрели на Лермонтова.
Лёвушка, перехватив их взгляды, расхохотался, и его хохот показался большинству присутствующих странным и неуместным.
— Ах, господа! Нельзя и пошкольничать, — сказал он, — стихи действительно не мои, а Лермонтова.
Теперь захохотали все, и Геворк степенно внёс своё ведро из залы.
— Ну и Пушкин! Ну и Хлестаков! — давясь смехом, говорил Дорохов. — Ведь какого «Юрия Милославского» отмочил!..
Восьмого июля в гроте Дианы был устроен бал, который продолжался почти всю ночь. Подготовкой его руководили Лермонтов с Лёвушкой Пушкиным и должен был ещё князь Голицын, с которым Лермонтов познакомился в прошлом году в Чеченском отряде.
Князь непременно хотел, чтобы бал состоялся в Ботаническом саду, но ехать туда было далеко, и Лермонтов с Пушкиным, отстаивая интересы дам, запротестовали. Тогда князь рассердился и отказался от участия в бале. Но всё обошлось отлично и без князя.
Все пятигорские дамы были в восторге от этого бала, но особенно благодарна была Лермонтову его молоденькая родственница Катя Быховец, впервые так далеко выехавшая из калужской деревни своих родителей и сразу же встретившая такого доброго, весёлого да ещё и знаменитого кузена. Лермонтов, не очень любивший танцы, на балу танцевал много, и почти все танцы с Катей. Только два или три раза он прошёлся в вальсе с падчерицей генерала Верзилина, Эмилией Клингенберг, которую с его лёгкой руки вот
У Верзилии были ещё две сестры — Надя и Грушенька, и всех их вместе называли «грациями». Лермонтов и остальные петербуржцы почти все вечера проводили у «граций», танцуя под фортепьяно.
Постоянное развлечение Лермонтову, да и другим посетителям «граций», доставлял бывший кавалергард, переведённый в прошлом году в гребенские казаки и вышедший здесь в отставку, Никс Мартынов, или просто Мартышка. С Никсом Лермонтов учился в юнкерской школе, но подружился позднее, в тридцать шестом году, когда чуть ли не каждый день бывал на Захарьевской, в кавалергардских казармах, где Мартышка, вместе с братьями Трубецкими (Бархатом и Сержем) и Дантесом, составлял центр самого фешенебельного кружка в полку. Попав на Кавказ, Мартышка соблазнился ролью пострадавшего, чуть ли не ссыльного, не стесняясь играть её даже при тех, кто хорошо его знал.
Желая походить на джигита, он постоянно, даже выйдя в отставку, носил белую черкеску поверх щегольского шёлкового бешмета, с огромным кинжалом на поясе. Лермонтов так и прозвал его — «montagnard au grand poignard» [97] и часто рисовал в этом виде то в альбоме, то просто мелком на ломберном столе.
Когда-то Мартышка мечтал стать генералом — тройки по тактике и ситуации в юнкерской школе его не смущали, — но теперь всё своё честолюбие направил на завоевание репутации светского льва. Услышав как-то, что в Париже последней чёрточкой, заканчивающей облик этого высшего существа, считается причастность к литературе (он знал имена Альфреда де Мюссе и Жерара де Нерваля), Никс решил стать homme de lettre [98] и начал писать стихи.
97
Горец с большим кинжалом (фр.).
98
Литератором (фр.).
— Милый Никс, — обращалась к нему Верзилия, которая принимала всерьёз его писания, — прочтите что-нибудь новенькое, из себя...
Она брала его за руку и отводила в сторону, на угловой диванчик. «Новенькое» было почти всегда одно и то же: о любви девы-горянки к некоему узденю. Начинал Никс вполголоса, но мало-помалу щёки его покрывались жарким румянцем, а голос становился всё громче.
...Но тайком от отца Узденя-молодца Дева любит уж год, не забудь! Оттого-то в дни смут Очи искры дают И вздымается белая грудь!..Никс жадно глядел в разрез платья Эмилии.
Как-то Лермонтов, смотревший на эту сцену издали, подошёл и бросил вскользь какое-то шутливое замечание. Эмилия недовольно на него посмотрела, а Мартышка, недобро усмехнувшись, сказал с вызовом:
— Не уходи! У меня к этим стихам новое окончание...
И он, зло и твёрдо глядя Лермонтову в глаза, продекламировал:
...Я убью узденя! Не дожить ему дня! Дева, плачь ты зараней о нём! Как безумцу любовь, Мне нужна его кровь. С ним на свете нам тесно вдвоём!..