Лето с капитаном Грантом
Шрифт:
Маша подождала: может, Янка еще что-нибудь скажет. С той стороны окна больше не донеслось ни звука. Маша полежала какое-то время с открытыми глазами. Ей было обидно. «Что я ей сделала? Завидует, что я красивее, вот и все…» Это было очень правдоподобное объяснение. Красота была Машиным огромным плюсом. Но она же и мешала ей жить — в компаниях девочек.
Смирившись с тем, что каждый должен нести свой крест, Маша уснула.
Яна, которая столь уверенно чувствовала себя в разговоре с Богоявленской, здесь, среди тьмы, поняла, что она совсем не так решительна. Очень скоро ей сделалось знобко в одной легкой
Но раз уж она вышла, надо было куда-то идти. Далеко она не решалась: во-первых, из-за обычного девчоночьего страха перед темнотой, а во-вторых, из-за того, что если б ее увидели сейчас, она могла бы сказать, что просто вышла… ну, в туалет, боже ты мой! И оставьте ваши вопросы!
Рассудив так, она понимала, что права. И в то же время презирала себя за это.
Все-таки она не ушла далеко, а села здесь же, за домом на скамейке.
Это место, как и вообще весь «Маяк», было ей знакомо до каждого куста, до абриса черных деревьев на ночном небе. И Яна невольно подумала, что ей здесь хорошо, что ей здесь лучше, чем было бы в Москве, в пустом дворе перед огромным, подпирающим облака домом… Ну правильно, телефон. А звонить все равно некому. Ну, Шеремет — а что ей, серьезно говоря, Шеремет?
Выходит, она выпендривалась и хандрила, напрашиваясь на вылет, совершенно глупо. И курила сигареты, к которым никак не могла привыкнуть… для чего? Для Олега Семеныча? Чтобы только на нее обратили внимание?
Значит, ей было важно, чтоб на нее обращали внимание? Вот оно что!
В мыслях своих она не раз представляла себя то известной певицей, то, может быть, поэтессой, то артисткой кино. Это была бы обычная младенческая ерунда, если б Яна так хорошо и полно не умела представлять себе, как бы она держалась в той или иной роли.
Да, можно сказать, в любой!
Ей легко виделось, как она сидит в своей артистической уборной перед трельяжем и стирает грим, стирает черный карандаш с век. Как потом идет — очень прямо, спокойно и скромно… «Спасибо, но, право, это лишнее. Нет, я люблю свою работу. Усталость? Что поделаешь!.. В детстве? Да как все девчонки.
А когда я задумывала эту поэму, я жила совершенно одна, за городом, варила себе овсяную кашу на плитке. Да, я обязательно выступлю, немного расскажу о себе. И спою, конечно!»
По телевизору она всегда внимательно следила за знаменитостями и видела, как иной раз они нескладно ведут себя. Ну почти как она перед матерью, перед Олегом Семенычем…
Года два назад ей казалось, она сможет стать любой — кем только захочет. Но два года — это огромный срок, особенно с двенадцати до четырнадцати. И Яна поняла, что никогда не сможет, например, стать балериной — годы ушли. И не станет художницей: она не умела рисовать. Постепенно к ней подкрадывалось опасное чувство, опасное! И однажды она вдруг поняла, что не имеет того, что имеют люди из телевизора, — таланта.
Как это — таланта? А очень просто: пробежаться пальцами по клавишам, чтобы все замерли с первого звука, или упасть под ударом картонного кинжала,
Вернее, так Яна думала, что это самое легкое. Потом она попробовала, и у нее ничего не получилось. То есть настолько ничего, что она поняла: не получится и после ста репетиций!
И еще она заметила одну больно поразившую ее вещь. Знаменитость скажет или совершит какую-нибудь неуклюжесть, а тот, который с ней разговаривает, только засмеется. И даже словно обрадуется, словно даже восхитится ее неуклюжестью. А вовсе не скажет: «Да господи! Научитесь же вы не махать руками, будто утопающий».
На такие мелочи просто не обращали внимания. Потому что знаменитости умели главное.
И вот когда она поняла это, когда поняла она, что никому не интересна со своим выдающимся поведением, ей стало худо. Стала она, по выражению старшей пионервожатой Ани, крученая-верченая. И взяла однажды у Илюшки сигарету, сказав: «Я давно на этом кайф славливаю». Ну и тому подобное. Словно мстила себе. Так с горя иногда пускаются в пляс — до изнеможения. Лишь бы не упасть, не расплакаться… Хотя, наверное, опять она слишком переоценивала себя. Но все-таки что-то похожее действительно было.
Наутро она поднялась как ни в чем не бывало. Обычная Яна — резковатая, с изучающими глазами из-под челки, готовая то заговорить с тобой, то обсмеять. Маша из презрения, но в основном из трусости обходила ее стороной.
Коля Кусков стал объяснять здоровенному Лучику, как надо заправлять постель. Яна секунду понаблюдала эту нелепую, с ее точки зрения, сцену, потом произнесла голосом учительницы:
— Ребята, ребята! Сначала прожуйте, потом говорите.
Наследница Шереметьева!
А Коля Кусков от неожиданности проглотил свою жевательную конфету…
В середине дня она столкнулась с начальником.
— Ну что, Яна, думаешь делать?
— А что вы мне можете предложить?
— Хм… — сказал начальник. — В таком случае подумаю.
Вечером он говорил о ней на планерке.
— С этой красавицей как-то у нас неблагополучно.
— Крутится она, вертится… — сказала Аня.
— По-моему, она больше не курит. — Коля посмотрел на Валерию Павловну.
— Ну, еще не хватало! — громыхнул начальник. — А вот скажите мне… Все мы ее так или иначе наблюдаем… Вот скажите: кому она из вас нравится?
— Только не мне, — сказал доктор.
Остальные молчали.
— Плохо. — Начальник постукал карандашом об стол.
— Мне она нравится! — сказала Валерия Павловна.
На следующее утро сборный отряд лагеря пошел на операцию под названием «Зябрик». В переводе с маяченского это значило: «Золотые яблоки — работа и качество». Короче говоря, отряд отправлялся «пахать» заброшенный сад.
Естественно, реальную работу могли выдать в основном отряды первый и второй (на них и возлагалась главная надежда). Но дело это было почетное, престижное, интересное, новое. И в сборный включили представителей от всего лагеря. Для «зябриков» придумали эмблему — такую странноватую птичку с лопатой вместо клюва и с граблями вместо хвоста. Сделали знамя: на малиновом поле крупнопородный золотой зябрик…