Лето волков
Шрифт:
Послышались голоса. У телеги, заполненной ящиками с укутанной в солому глиняной посудой, спорили трое. На телеге сидел бухгалтер Яцко, человек маленький, с виду тихий, но вредного характера. Сельских пацанов хлестал хворостиной, на вопрос «за что» отвечал: «профилактически». Рядом с Яцко были мрачноватого вида председатель колхоза Глумский и хитроглазый сорокалетний сторож Попеленко, который пилотку-«румынку» нахлобучил, как каску. До войны Попеленко вечно служил в сторожах, в колхозных бумагах именовался «легкотрудником» по причине килы.
На дороге, в пяти шагах от телеги, стояла
– Отдавай, – требовал Попеленко. – Люди видели.
– Я сказал: нема. У бухгалтера слово як гербова печать.
– Слушай, Василь Сафоныч, ты зараз экспедитор, – внушал Глумский. – В прошлый раз пятнадцать процентов битого посуду…
– Ну, трошки выпил…
– Трошки? – возмутился Попеленко. – Четверть [1] люди видели. Взяв бы штофчик!
1
Нельзя не напомнить, что «четверть» – ёмкость в одну четвёртую ведра, т. е. трёхлитровая.
– Яка четверть? Товарищ председатель! При вас ложное обвинение!
Попеленко и Глумский поднырнули под телегу, отыскивая четвертную бутыль. И увидели офицерские сапоги. Они переглянулись и высунулись поверх ящиков. Иван предстал во всем командирском блеске.
– О господи! Весь в орденах, як с иконы. – Попеленко всмотрелся. – А шоб я вмер! То ж Иван Капелюх!
Лейтенант не любил, когда вспоминали его фамилию. Капелюх на украинском, который входил составной частью в язык глухарчан, означал «шляпа». Раз уж он никогда не видел отца и ничего не знал о нем, мать могла дать ему фамилию получше. Но сейчас Иван обрадовался соседу как родному.
– Ну, ты дивись! – грузный Попеленко обнял лейтенанта и дружескими ударами ладони принялся выбивать гимнастерку на спине. – Орел! А такий был пацанчик квеленький, як ципля недосиженное. Ты подивись на него, Петро Харитоныч! – обратился он к председателю.
– Ну як в кино, – ехидно произнес Яцко. – Возвращение героя!
Пока все были увлечены встречей, он тронул лошадь и скрылся в лесу со своими ящиками.
Коренастый, приземистый и крепкий, как дубовый чурбачок, Глумский протянул увесистую ладонь. Улыбка его была вымученная и тут же растаяла.
– Ну, Иван, везучий ты! – сказал Глумский. – Три года воюешь, и целый…
Попеленко поспешил разъяснить:
– То ничого, то у Харитоныча от карахтеру. Война… А так человек добрейшей души. От скажи ему: Харитоныч, выпиши мне мешок кукурудзы – выпишет без разговору!
– Не закидывай удочку, Попеленко, – сказал председатель. – Не выпишу!
Иван Глумского знал плохо. Председателем он стал перед войной, а до того работал директором стеклозавода в Гуте и, говорили, «отбывал срок». После Гуты, с ее средней школой и техникумом, Глухары считались ссылкой.
Сели в бричку. Попеленко снова протянул Ивану руку:
– Надо ж это… представиться!
– Ты ж только что здоровался! – рассмеялся Иван.
– То здоровался, а то представиться. Разная позиция. Я теперь являюсь боец истребительного батальону. А Харитоныч
Иван удивился:
– Что тут, кругом ястребки? Тут один у меня среди леса документы проверял… Щебленок, что ль…
– Штебленок? А мы шукаем: куды делся? – сказал Попеленко. – Значит, в райцентр подался, наскучило тут. Хочь бы сказал. А то ж переживаем!
Глумский дернул вожжи.
19
Сельского дурня Гната встретили на опушке. В старом ватнике, с треухом на лохмах, с пустым мешком, он загребал дырявыми сапогами песок.
– Здорово, Гнат! – крикнул Иван. – Все поешь?
– Чего дурню сделается? – сказал Попеленко. – На земле без забот, а там сразу в рай.
Гнат улыбнулся, снял шапку. Невнятно пропел одну из своих песен:
– Ой, вернувся козаченько до дому родного, ой,Шо ж нихто зустричае, шо ж нема никого, ой!Он загегекал. Долго пятился и кланялся вслед. Споткнулся, упал и снова стал кланяться. Гнат был частью Глухаров. Никто не знал, сколько ему лет, кто его родня. Казалось, он родился вместе с селом, с ним и кончится.
20
Бухгалтер Яцко остановил лошадь. Огляделся, достал из ящиков новенький глечик, литра на полтора. Вытащил за веревочку деревянную пробку. Налил. Выпил. Еще налил. Вскоре ехал, завалившись меж ящиками.
Навстречу двигался стог сена, под которым утонула телега. Лошадь бурой масти, напрягаясь, роняла хлопья пены на дорогу. Наверху, рядом с прижимной жердью, лежал некто, судя по сапогу, крупный. Стог задел ящики, на лицо бухгалтера посыпалось сено. Яцко пробормотал, отплевываясь:
– Ну, дощ с тучи – то ладно, а с чего сено?
21
При въезде в село, у крайней хаты-развалюхи, неподвижно сидел седой, бумажной белизны старец. Взгляд задернутых бельмами глаз тоже был неподвижен. И старец, и покосившаяся скамейка, и подсохшие деревья в саду, и хата, казалось, существовали спокон веку. Приход и уход немцев были для Рамони незначительным моментом жизни. Говорили, он воевал в Русско-турецкую, под Плевной. Видывал кайзеровских немцев, польских легионеров и еще дюжину властей, которые сменялись часто, словно играли в чехарду.
– Рамоня, – Иван произнес имя тихо, будто опасался разбудить старца. – Живой!
– Та он невмирущий, – сказал Попеленко. – Нас переживет.
Ухо Рамони, поросшее диким волосом, подалось к голосам. Услышал.
22
– Ой, боже ж мой, онука Ванятко, кровинка родная! – Бабка Серафима то смеялась, то плакала, то прижималась к внуку, то отстранялась, чтобы рассмотреть. – Бачите? – это предназначалось односельчанам. – Орденов-то скоко, больше, чем титек у малясовой сучки! После ранению! Ничого! У нас молоко як живая вода, а вода як молоко. А сало! Помажь покойника по губам, сразу танцювать пойдет.