Летописец
Шрифт:
— Почему Франц, Машенька? В честь Меринга? — спросил поглупевший от переживаний Лунин.
Мария взглянула на отбросившую наконец свое легкомыслие Эльзу Генриховну, что-то вспомнила, поняла и сказала:
— Да.
— Может быть, лучше Михаил, в честь Фрунзе? — предложил Александр Бальтазарович. — Пусть будет смелым и сильным.
— Пусть Михаил, — выдохнула Мария и застонала наконец.
— Час от часу не легче, — проворчала акушерка. — Михаил в честь Фрунзе! О, суета земная! Как будто других Михаилов нет. Ну, маленький Михель, как мы себя чувствуем?
Маленький Михель мирно спал, утомленный появлением на свет.
Эльза Генриховна
Мишенька подрастал среди кулис и декораций с изображением атрибутов революции. На улице он видел и слышал то же самое, что и в театре, и спрашивал, широко открыв зелено-карие, как у матери, глаза: «Мама, почему так долго не меняют декораций? За ними что, так много паутины? Или там Лавруша Неопалимый прячется? Мама, скажи хоть ты, а то Розеншен говорит, что того знать не велено». Или, выглянув в окно и увидев, что сквозь их двор-лабиринт скупые в движениях курсанты военного училища ведут малую толпу повязанных вихлястых и горланящих блатные песни уркаганов, он спрашивал у Эльзы Генриховны: «Розеншен, это монтаж или музыкальная драма?» — «Это такой особый жанр, Михель, не скажу, что совсем уж новый. Называется трагедия-буфф. Боюсь, эта безвкусица опять надолго утвердится на подмостках».
Весною двадцать шестого года Александр Бальтазарович имел разговор с кадровиком Военно-строительной академии, своим бывшим интендантом Виктором Иосифовичем Маковским. Виктор Иосифович, взъерошенный и с понурыми плечами, остановил Лунина на широкой лестнице и, глядя на мозаичный орнамент, украшавший площадку между этажами, прогудел:
— Слышал, Александр Бальтазарович? Дмитрий Фурманов умер.
— Я слышал, Виктор, — ответил Лунин.
— А ты слышал, Александр Бальтазарович, что он собирался книгу о Фрунзе писать?
— Не знал.
— Вот я тебе говорю. К сведению.
— Принял к сведению, — кивнул Лунин. — И… что?
— Сам знаешь что, — буркнул Маковский. — Скоро приказы о переводах пойдут. А то тут всякие-некоторые разговоры разговаривают, всякие дилетанты медицинские познания демонстрируют, о хирургии рассуждают, о том, что язву желудка оперировать — пара пустых, а уж для легендарного командарма могли бы и получше хирургов подобрать. А некоторые, под началом легендарного командарма служившие, слишком многое помнят. А вдруг они головушкой скорбные? Организуют еще какой-нибудь союз памяти со своей программой и уставом. Как альтернативу понятно чему.
— Ты, Виктор Иосифович, предлагаешь заблаговременно в отставку подать? — грустно осведомился Лунин.
— Не вздумай. Те, которые особенно мнительные, как раз и обрадуются, — предостерег Маковский. — Наверное, ничего не поделаешь. Просто будь
— В каком смысле запредельные? — озадачился Лунин.
— В смысле дальние дали: за Урал, на Кольский полуостров, в Туркестан еще. Да мало ли хороших мест. Пока, я думаю, этим ограничится.
— Спасибо, что предупредил, Виктор.
— Я — предупредил?!! Да с чего ты взял? Я Фурманова вспомнил, хороший писатель. А потом вслух мечтал дальние страны повидать, необозримые просторы родины… обозреть.
— Какие наши годы? Повидаем дальние страны, — грустно усмехнулся Лунин.
А поздней осенью его отчислили из академии и отправили командовать гарнизоном в далекий край — в Забайкалье.
От Ленинграда сначала долго-долго ехали поездом до Читы, потом снова поездом — до города Лихореченска. Там и поселились, согласно назначению.
Если на карте от Лихореченска провести прямую вниз — строго на юг, то она попадет как раз в точку, где сходятся пределы Монголии и Китая. Почти от самой границы Китая, из недр безымянной сопки, извиваясь, петляя, заходясь в водоворотах, течет река Лихая, быстрая, холодная и глубокая. У Лихореченска она замедляет свой бег, отдыхает в бездонных омутах, набирается сил, перед тем как отсечь от города меньшую его часть под названием Оловянка. Сразу за Оловянкой — дремучая тайга, а в глубине тайги — волки, медведи, уголовные колонии, старообрядческие скиты, ключи с целебной и ядовитой водой и заброшенные с войны оловянные промыслы.
Оловянка — на правом берегу. Это особая страна, и в ней, точно известно, есть свой правитель по имени Чимит. Его никто никогда не видел, и, по глухим слухам, Чимит — старый-престарый бурят, а может, тувинец, а может, гуран, а то даже тунгус или эвенк, или еще кто-нибудь, монгол ли, даурец ли, маньчжурец. Чимит никогда не ходит по рукотворному мосту через Лихую. Если ему за чем-нибудь нужно перебраться на левый берег, то он простирает руку и выстраивает свой мост, который исчезает, как только Чимит пройдет по нему. Но этого никто не видел, и, скорее всего, это сказки, и советские дети таким сказкам верить не должны. А еще говорят, что Чимит — шаман. Знаете, кто такой шаман? Колдун. Что хочешь наколдует. Вот почему всегда бывает только так: в Лихореченске — дождь стеной, а в Оловянке — сухая гроза, молоньи-шары. А летят они тем часом в Лихореченск, и хляби небесные им нипочем, заборы зажигают, собак с ума сводят, бабке Марине, лекарке-травнице с Малой Обозной, сарай спалили, где она растения сушила. Духу было! Хакимка-дурачок поблизости спал (ему что!), так сразу от туберкулеза вылечился. Хотя, может, он и поджег сарай бабке Марине, с него станется.
У Чимита под рукой все лесные люди, а кто хочет сам по себе, тот дичает, с ума сходит. Вот скажите, например, за каким лешим прошлым годом через Оловянку в Лихореченск анненковцев понесло? Банду-то Анненкова еще когда разгромили! В двадцатом году, не позже. А эти, оставшиеся, не меньше десяти лет в тайге плутали-прятались, бедовали, от самого Семипалатинска, говорят, откочевали через пол-Сибири, в наших краях затаились, да вот — ринулись, видишь, бороной по Лихореченску прошлись, убивали-резали, троих насмерть убили. Лбы тряпкой замотаны — это, стало быть, чтоб наколки не видно было. Их Анненков метил: делал наколку на лбу, букву «А», по его фамилии, значит, чтоб никуда из банды не делись. Потому они с людьми жить не могут, их по наколке сразу опознают и в острог посадят.