Лев Толстой: Бегство из рая
Шрифт:
Когда доктор Никитин предложил поставить ему клизму, Толстой отказался. «Бог всё устроит», – сказал он. Когда его спрашивали, чего ему хочется, он отвечал: «Мне хочется, чтобы мне никто не надоедал».
«Он как ребенок маленький совсем», – сказала Саша, когда закончила умывать отца.
«Никогда не видал такого больного!» – удивленно признался прибывший из Москвы врач П.С. Усов. Когда во время осмотра он приподнимал Л.Н., поддерживая его за спину, Толстой вдруг обнял его и поцеловал.
Никто из собравшихся возле умиравшего Толстого и затем вспоминавших об этих днях (некоторые вели дневники) не заметил
Толстой заметил. Интересовался ее судьбой.
«Л.Н. спросил, замужем ли она или нет, – писал Озолин. – Узнав, что нет, он сказал: „Это хорошо“».
Самой же Марфушке умирающий однажды деликатно посоветовал: «Ты тихонечко, а то столик уронишь…»
Перед смертью ему примерещились две женщины.
Одной он испугался, увидав ее лицо, и просил занавесить окно. Возможно, это был призрак жены (может быть, и не призрак). Ко второй он явно стремился, когда открыл глаза и, глядя вверх, громко воскликнул: «Маша! Маша!» «У меня дрожь пробежала по спине, – писал С.Л. Толстой. – Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши, которая была ему особенно близка (Маша умерла тоже от воспаления легких в ноябре 1906 года)».
В жизни Толстого было три Марии, которых он особенно любил: дочь, сестра и мать…
Мать Мария Николаевна Толстая скончалась, когда Левочке не было и двух лет. Он не знал ее лица, а портретов ее, кроме искусно вырезанного силуэта, не сохранилось. Ближе к концу жизни Толстой стал, с одной стороны, наделять образ матери внеземными чертами, а с другой – тянулся к ней именно как младенец. В марте 1906 года он написал на клочке бумаги: «Целый день тупое, тоскливое состояние. К вечеру состояние это перешло в умиление, желание ласки – любви. Хотелось, как детьми, прильнуть к любящему, жалеющему существу и умиленно плакать и быть утешаемым. Но кто такое существо, к которому бы я мог прильнуть так? Перебираю всех любимых мною людей – ни один не годится. К кому же прильнуть? Сделаться маленьким и к матери, как я представляю ее себе.
Да, да, маменька, которую я никогда не называл еще, не умея говорить. Да, она, высшее мое представление о чистой любви, но не холодной, Божеской, а земной, теплой, материнской. К этой тянулась моя лучшая, уставшая душа. Ты, маменька, ты приласкай меня».
Однажды обе женщины пришли к Толстому вместе. Александра Львовна вспоминала: «Днем проветривали спальню и вынесли отца в другую комнату. Когда его снова внесли, он пристально посмотрел на стеклянную дверь против его кровати и спросил у дежурившей Варвары Михайловны:
– Куда ведет эта стеклянная дверь?
– В коридор.
– А что за коридором?
– Сенцы и крыльцо.
В это время я вошла в комнату.
– А что эта дверь, заперта? – спросил отец, обращаясь ко мне.
Я сказала, что заперта.
– Странно, я ясно видел, что из этой двери на меня смотрели два женских лица.
Мы сказали, что этого не может быть, потому что из коридора в сенцы дверь также заперта.
Видно было, что он не успокоился и продолжал с тревогой смотреть на стеклянную дверь.
Мы с Варварой Михайловной взяли плед и занавесили ее.
– Ах, вот теперь хорошо, – с облегчением сказал отец. Повернулся к стене и на время затих».
Здесь
Это из чернового варианта пушкинского «Воспоминания» 1828 года – года рождения Толстого. Но возможно и более прозаическое объяснение этого странного видения. Когда проветривали комнату больного, которая располагалась напротив входа в дом, то на время отворили входную дверь (в остальное время была заперта). И в этот момент в сени вошла С.А. «Мы с Александрой Львовной выходим в сени. Софья Андреевна уже там, – пишет Гольденвейзер. – Мы уговорили ее выйти наружу. Все мы были крайне взволнованы и тронуты ее приходом. Но Боже мой, что оказалось! В Астапово приехали фотографы от какой-то кинематографической фирмы и захотели снять Софью Андреевну. Когда мы открыли дверь наружу, Александра Львовна увидела направленный в сторону крыльца аппарат, услыхала треск вращаемой ручки, в ужасе отшатнулась и убежала назад в дом». Кроме смертных мук («Как Л.Н. кричал, как метался, как задыхался!» – писал Маковицкий 6 ноября), страдание его было еще и в том, что окружавшие не могли понять его. Язык ему уже не повиновался. «Отец просил нас записывать за ним, но это было невозможно, так как он говорил отрывочные, непонятные слова, – вспоминала Александра Львовна. – Когда он просил прочитать записанное, мы терялись и не знали, что читать. А он всё просил:
– Да прочтите же, прочтите!
Мы пробовали записывать его бред, но чувствуя, что записанное не имело смысла, он не удовлетворялся и снова просил прочитать».
Тогда попытались прибегнуть к чтению вслух его хрестоматии «Круг чтения». Записки Маковицкого: «В 10-м ч. дня Л.Н. в полубреду настаивал, чтобы что-то „делать дальше“. Мы стали ему читать „Круг чтения“, сначала я, потом Варвара Михайловна, потом Татьяна Львовна, которую Л.Н. спрашивал, благодаря ее за что-то, и сказал: „Милая Таня“.
Прочли три раза подряд 5 ноября „Круга чтения“.
Когда перестали читать, Л.Н. сейчас же спросил:
– Ну, что дальше? Что написано здесь, – настойчиво, – что написано здесь? Только ищи это… Нет, сейчас от вас не добудешь ничего».
Последняя запись в дневнике Толстого от 3 ноября: «Вот и план мой. Fais ce que doit, adv… [28] И всё на благо и другим, и главное мне».
Последние осмысленные слова, сказанные за несколько часов до смерти старшему сыну, которые тот от волнения не разобрал, но их слышал и Маковицкий: «Сережа… истину… я люблю много, я люблю всех…»
28
Делай, что должно, и пусть будет, что будет (фр.).