Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника
Шрифт:
Несмотря на полубредовое состояние, мысль была выражена вполне ясно. Но вряд ли я мог понять ее! Я знал нужду, и если все же решусь обзавестись семьей, то желал бы оставить своим детям капиталец. Впрочем, я не аристократ и далеко не философ… Но беспокойство графа о том, что будет с его детьми в случае, если они будут богаты – показалось мне чем-то весьма далеким от жизни. Уж коли мешают тебе деньги, то отдай на благотворительность, как те купчины, что строят больницы… Но я снова забыл, что сам себе обещал не судить.
Порой граф просыпался, открывал глаза
– Я знаю, все это нынешнее особенно болезненное состояние Софьи Андреевны может казаться притворным, умышленно вызванным, – уговаривал он кого-то, – но главное в этом все-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая ее воли, власти над собой.
– Да, папа, болезнь, болезнь, – поддакивала дочь.
– Но ты сама говорила, что доктор не находит ее ненормальной! – внезапно вспылил он.
– Нет, не находит, – смущенно подтвердила дочь.
– Да, впрочем, что они знают, – сказал он уже более мирным тоном, махнув рукой. Потом посмотрел на дочь и продолжил, обращаясь уже именно к ней: – Вот и ты, наверное, думаешь, что это не болезнь, а обычная распущенность. Так ведь думаешь? – Александра Львовна неуверенно кивнула. – Однако если сказать, что в этой распущенной воле, в потворстве эгоизму, начавшихся давно, виновата она сама, то вина эта прежняя, давнишняя, теперь же она совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости…
Больной опять начал плакать.
– Но что она со мной делает, что она со мной делает! Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни. А сказать я не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов… Но неужели так и придется мне умереть, не прожив хоть один год вне того сумасшедшего безнравственного дома, в котором я теперь вынужден страдать каждый час, не прожив хоть одного года по-человечески, разумно, т. е. в деревне, не на барском дворе, а в избе, среди трудящихся, с ними вместе трудясь по мере своих сил и способностей, обмениваясь трудами, питаясь и одеваясь, как они, и смело, без стыда, говоря всем ту Христову истину, которую знаю.
– Папа, ты ушел из дома! – напомнила дочка. – Мы не в Ясной, мы в Астапово…
Лев Николаевич растерянно огляделся, потом облизнул пересохшие губы. Чертков поправил больному подушку.
– Вы уехали из Ясной, Лев Николаевич.
– Увлажните ваши уста, – произнес Душан Петрович и подал ему воды с несколькими каплями опия.
Тот послушно отпил, потом взгляд его упал на господина Черткова, и он улыбнулся.
– Батя!.. – Потом оборотясь к остальным: – Ах, зачем вы сидите! Вы бы шли спать…
Решив, что вокруг пациента достаточно сиделок, я вышел в прихожую, намереваясь идти домой. На этажерке лежала тетрадь – один из дневников писателя. Я раскрыл его наугад и стал читать, выхватывая взглядом тот или иной абзац: «Если бы я слышал про себя со стороны – про человека, живущего в роскоши, отбирающего все, что может, у крестьян, сажающего их в острог и исповедующего и проповедующего христианство, и дающего пятачки, и для всех своих гнусных дел прячущегося за милой женой, – я бы не усомнился назвать его мерзавцем. А это-то самое и нужно мне, чтобы мне освободиться от славы людской и жить для души…
Все так же мучительно. Жизнь здесь, в Ясной Поляне, вполне отравлена. Куда ни выйду – стыд и страдание…
Одно все мучительнее и мучительнее: неправда безумной роскоши среди недолжной нищеты, нужды, среди которой я живу. Все делается хуже и хуже. Тяжелее и тяжелее. Не могу забыть, не видеть…
Приходили в голову сомнения, хорошо ли делаю, что молчу, и даже не лучше ли было бы мне уйти, скрыться. Не делаю этого преимущественно потому, что это для себя, для того, чтобы избавиться от отравленной со всех сторон жизни. А я верю, что это-то перенесение этой жизни и нужно мне…
Я не могу долее переносить этого, не могу, я должен освободиться от этого мучительного положения. Нельзя так жить. Я, по крайней мере, не могу так жить, не могу и не буду…
Помоги мне, Господи. Опять хочется уйти. И не решаюсь. Но и не отказываюсь. Главное: для себя ли я сделаю, если уйду. То, что я не для себя делаю, оставаясь, это я знаю…»
Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблен. А не мог не жениться».
Я заглянул в комнату: больной наконец уснул. Его дыхание было ровным, температура, пульс тоже не внушали опасений. Я пожелал всем спокойной ночи и вышел из дома.
По дороге домой я раздумывал об этом противоречии: в детские и отроческие годы Лев Николаевич испытывал очень большую потребность в любви и, несмотря на патологические черты характера, был способен к этому чувству. Но затем наступает нечто иное: «Я никогда даже не был влюблен» – эта фраза насторожила меня. Молодой человек ведет довольно обычный для своего круга образ жизни: пытается получить образование, бросает курс, проводит время в кутежах, ездит к продажным женщинам, отправляется в армию… По его же собственным словам, он считался завидным женихом, и среди его знакомых было достаточно милых барышень из хорошего общества. Наверняка среди них попадались хорошенькие и умные… Но он долго не женится, а женившись, признается в том, что никогда не был влюблен… Правда ли это?
Глава 4
3 ноября
Наутро к моему великому облегчению из Данкова в Астапово приехал наконец доктор Семеновский. Несмотря на его относительную молодость, Александра Петровича с уверенностью можно было назвать одним из опытнейших эскулапов в нашем крае. Он внимательно осмотрел больного, выслушал его и, к сожалению, подтвердил диагноз, которого я опасался более всего, – двустороннее воспаление легких. По словам доктора Маковицкого, Лев Николаевич уже несколько раз переносил это заболевание, последний раз в Крыму. Благоприятный климат Тавриды, без сомнения, способствовал его выздоровлению, что вряд ли можно было сказать о дождливой осени в Астапово.