Лев Толстой
Шрифт:
Проведя расчеты и присовокупив небольшую сумму в качестве резерва, Толстой вновь обращается с просьбой о помощи к Валерьяну:
«Как тебе, я думаю, известно из моего письма Николеньке, я проиграл 1500 р., которые были присланы мне; но что еще хуже, что я проиграл еще 575 р. сер. в долг. Деньги эти необходимо выслать мне в самом скором времени, поэтому будь так добр, распорядись в Ясной Поляне, чтобы продали хлеба то число, которое недостает, и выслали их мне в Севастополь… Стыдно и больно писать. Пожалуйста, не показывай письма всем. Играть я перестал». [167]
167
Письмо В. П. Толстому, 24 февраля 1855 года.
Лев не принимает участия в сражениях, но хотел бы тоже приносить пользу Отечеству в это тяжелое время, а потому принимается за составление «Проекта о переформировании армии». Момент выбран удачно – 18 февраля 1855 года умер Николай I, жестокий, ограниченный властелин, ответственный за
Желание изменить что-нибудь не покидало Толстого. Несмотря на карточные долги, приступы вожделения и чудовищную лень, он ощущал себя в душе преобразователем. Не получилось с армией, решил заняться религией. Как-то вечером, между двумя партиями виста и штоса, его посетило озарение, заставив трепетать и наполнив невыразимым счастьем. Четвертого марта 1855 года Лев записал в дневнике, что разговор о божественном мире навел его «на великую громадную мысль», осуществлению которой чувствует себя способным посвятить жизнь. «Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Провести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение».
Будущая доктрина была сформулирована в нескольких фразах, наспех набросанных в блокноте: отказ подчиняться церковным догматам, возвращение к христианству, вдохновляемому Евангелием, одновременный поиск материального благополучия и нравственного совершенства. Увы, на следующий день в дневнике можно прочесть: «Я еще проиграл 200 р. Одаховскому, так что запутан до последней крайности». Восторг прошел, пророк очнулся с картами в руках. Вероятно, время душевного пробуждения еще не настало. Но подспудная работа шла в этой беспокойной душе, мучительная подготовка к апостольской миссии. Вдруг у него появляется намерение отдать Ясную Поляну в аренду свояку, отказаться от забот по имению, выплатить долги и заняться литературой. Еще один проект воздушного замка, о котором через день и не вспоминал. Но среди бесконечного чередования его планов одно оставалось неизменным – стремление писать. «Военная карьера не моя, и чем раньше из нее выберусь, чтобы вполне предаться литературной, тем будет лучше», – отмечает он в дневнике 11 марта.
Некрасов требовал «Юность» и обещанные рассказы об обороне Севастополя, и Толстой работал одновременно над такими разными произведениями. То он был любимым сыном, богатым студентом, счастливым и простодушным, дрожащим перед первыми экзаменами, с его влюбленностями и пробудившимися метафизическими сомнениями, то анонимным воином, попавшим в севастопольский ад. Со всех сторон Лев получал поддержку: сестра писала, что Тургенев восхищен им, Некрасов в каждом письме осыпал его похвалами, «Записки маркера», которые в конце концов были напечатаны в «Современнике», встретили горячий прием у критиков.
«Приятнее же всего было мне прочесть отзывы журналов о „Записках маркера“, отзывы самые лестные, – записывал Толстой в дневнике 27 марта 1855 года. – Радостно и полезно тем, что, поджигая к самолюбию, побуждает к деятельности. Последнего, к несчастью, еще не вижу – дней пять я строчки не написал „Юности“, хотя написал, начал „Севастополь днем и ночью“…» Чем больше увлекало его творчество, тем труднее переносил он тяготы полевой жизни – писать в кабинете, без сомнения, было бы удобнее. Князь Михаил Горчаков сменил князя Меншикова на посту командующего Крымской армией, и Толстой вновь попросил приписать его к штабу. Просьбу должна была передать тетка Пелагея Юшкова – генерал Горчаков приходился ей родственником. Тридцатого марта получен отказ: «Насчет перехода моего не удалось, потому что, говорят, я только подпоручик. Досадно».
Это тем более огорчило его, что вместо назначения адъютантом, гарантировавшего приличное жилье, его батарею отправили на 4-й бастион на юге Севастополя, один из самых опасных участков. А художник нуждается в покое – нельзя писать о войне в разгар сражения! Толстой, несколько недель назад жаловавшийся на свое неучастие в боевых действиях, теперь восстает против того, чтобы оказаться под огнем, как какой-нибудь офицеришка, пониженный в звании. К тому же у него начался насморк, кашель, лихорадка, и все по вине командования, которое не умеет распорядиться подчиненными. Одиннадцатого апреля он в ярости заносит в дневник: «Меня злит – особенно теперь, когда я болен, – то, что никому в голову не придет, что из меня может
168
Пушечное мясо (фр.).
Но насморк проходит, Лев берет себя в руки и даже демонстрирует немалую отвагу. Четвертый бастион был ближе всего к линии фронта – в ста метрах от расположения французов. Командир бастиона капитан Реймер вспоминал, что без интенсивной бомбардировки не проходило ни дня, а на время праздников французов подменяли турки; иной раз около тысячи ядер из сотни пушек попадали за сутки по русским позициям. Толстой проводил на бастионе четыре дня, потом столько же отдыхал в Севастополе, в очень скромной, но опрятной квартире с видом на бульвар, где звучала военная музыка. Ночевал на бастионе в укреплении, свод которого поддерживала балка, то, что сыпалось порой с потолка, падало на брезент, натянутый под ним, время от времени сквозь узкое окно видны были вспышки. Здесь стояла кровать, стол с бумагами, часы, икона и лампада перед ней. Снаружи слышна была канонада, земля дрожала, стены трещали, в воздухе ощущался едкий запах пороха. Сильно поначалу испугавшись, Лев овладел собой и чрезмерную боязнь сменило столь же исключительное бесстрашие. Он не сомневался, что талант его происходит именно от его личности, способной сменить трусость на героизм, а несовершенства ее и противоречия помогут стать писателем, могущим принять точку зрения любого из будущих персонажей. Уже через день после того, как он негодовал из-за возможности оказаться всего лишь пушечным мясом, Толстой восклицает: «Какой славный дух у матросов!.. Солдатики мои тоже милы, и мне весело с ними». [169] И еще: «Постоянная прелесть опасности, наблюдения над солдатами, с которыми живу, моряками и самым образом войны так приятны, что мне не хочется уходить отсюда, тем более что хотелось бы быть при штурме, ежели он будет» (13 апреля). Когда обстрел усиливается и рядом раздается взрыв, в воздух взлетают осколки камней, а рядом слышны стоны раненых, Толстой обращается к Богу с молитвой: «Боже, благодарю Тебя за Твое постоянное покровительство мне. Как верно ведешь Ты меня к добру! И каким бы я был ничтожным созданием, ежели бы Ты оставил меня! Не остави меня, Боже, напутствуй меня, и не для удовлетворения моих ничтожных стремлений, а для достижения вечной и великой, неведомой, не сознаваемой мною цели бытия».
169
Дневники, 12 апреля 1855 года.
Писать в этой горячечной, суматошной, смертельно опасной обстановке практически невозможно, но Толстой чувствует невероятный подъем. Он фиксирует свои впечатления, здесь же, на месте, сочиняет рассказы для «Современника» – стал настоящим военным корреспондентом. Лев не отрицал влияния, оказанного на него Стендалем, и в 1901 году говорил, что обязан ему как никому другому. «Перечитайте в „Пармской обители“ описание сражения при Ватерлоо. Кто мог описать войну такой, какая она на самом деле?» Но если в «Пармской обители» мы видим сражение лишь глазами Фабрицио, Толстой пытался взглянуть на боевые действия с точки зрения разных людей, в том числе противников. Он не задумывался о художественности своего произведения, рассказывая о том, что видел, как всегда полагаясь на свое чутье и не имея в виду понравиться кому-то или вызвать у кого-то раздражение. Он описывал смрадную операционную с обезумевшими от боли ранеными, помощника хирурга, который бросал в угол ампутированную ногу, смерть матроса, его стиснутые челюсти («Прощайте, братцы!»), военные оркестры, играющие в городе для кокетничающих дам и офицеров на отдыхе, бастион под обстрелом, летящую бомбу, похожую на светящуюся точку, которая, свистя, увеличивается и проносится над головами, горы мертвых тел, дым, руины, бессмысленно пролитую кровь, величие и ничтожество безвестных защитников города. «Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому полных разнообразных, высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей – с проклятиями и молитвами на пересохших устах – ползали, ворочались и стонали, – одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а все так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, всплыло могучее, прекрасное светило». [170]
170
Севастополь в мае (14).
Мрачные думы одного: «Наверное, мне быть убитым нынче, я чувствую. И главное, что не мне надо было идти, а я сам вызвался»; вздох облегчения другого, когда пришла его очередь сменяться; глупые мысли третьего, который, видя товарища в смертельной опасности, вспоминает, что должен несчастному двенадцать рублей и долг этот через секунду может перестать существовать сам собой. И у Толстого на батарее был кредитор, и не мелькнула ли у него самого подобная мысль в аналогичной ситуации? В состоянии нервного напряжения в результате постоянной угрозы гибели разум человеческий не властен больше над мечтами и тайными желаниями. «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда», – с гордостью пишет Толстой, завершая «Севастополь в мае».