Лев Толстой
Шрифт:
Но Лев Николаевич рассказывал после посещений ночлежных домов и кварталов, где жила мелкота, потерпевшая жизненные неудачи, что эти люди боятся переписи — они не верят, что их не будут арестовывать и высылать, как зайцы не поверили бы собакам, если бы собаки сказали, что сегодня не будут ловить и убивать зайцев, а только считать и переписывать.
Заставляли думать обо всей жизни робкие, озябшие, больные ночлежники, мечтающие о том, чтобы согреться сбитнем, соснуть, одетые в какие-то тряпки, безнадежно напуганные.
Поражали рассказы о проститутках — шестнадцатилетних, четырнадцатилетних и даже двенадцатилетних. Об этом зле в полиции говорили почти весело. Но всего страшнее было то, что
Софья Андреевна соглашалась ужасаться, но ненадолго. Ее охватывал презрительный ужас — она думала, что это совсем другие люди, которые иначе голодают, иначе холодают, иначе спят. Тем самым она становилась чужим человеком для Льва Николаевича, который видел человеческое во всех и поэтому отвечал за то, что человек находится в таких страшных условиях.
Не надо представлять Софью Андреевну плохим человеком; она была обыкновенным человеком — способным, энергичным, работящим. Но относилась она к людям так, как к ним другие относятся: она принимала мир целиком, со всей его грамматикой и словарем, поправляя только то, что казалось ей случайными ошибками.
Сютаев ей тоже нравится постольку, поскольку нравится и другим.
Вот письмо Софьи Андреевны сестре от 30 января 1882 года (цитирую по Бирюкову):
«…Вчера был у нас чопорный вечер: была кн. Голицына и дочь ее с мужем, была Самарина с дочерью, Мансуров молодой, Хомякова, Свербеевы, и пр., и пр. Вечера подобные очень скучны, но помогло присутствие мужика — раскольника Сютаева, о котором вся Москва теперь говорит и возят его повсюду, а он проповедует везде. О нем есть статья в «Русской мысли» Пругавина. Действительно, он замечательный старик. Вот он начал проповедовать в кабинете, все и переползли из гостиной туда, и вечер тем закончился». Далее Софья Андреевна рассказывает, что Репин одновременно с Татьяной Львовной пишет в кабинете портрет Сютаева, а кругом весь большой свет и нигилисты, и «кого, кого еще я не видаю».
В перечне на первом месте какая-то Голицына, вероятно, за то, что она княгиня: все это суетно. Внезапно оказывается, что Сютаев — это не только великосветская сенсация [18] ; обнаруживается, что вечерами домом Толстого интересуются жандармы, оказывается, что назревает какая-то борьба. Софья Андреевна прежде всего хочет, чтобы муж ее в этой борьбе не участвовал.
У Софьи Андреевны была мания благонадежности.
Толстой не просто хотел помогать людям, он с их судьбой вторгался в мир, который, по мнению близких людей, принадлежал им, — мир богатых. Толстой писал не о личных несчастьях отдельных людей — это можно было бы перенести: говорил всегда о системе взаимоотношений людей и сравнивал жизнь проститутки с той жизнью, которая его окружала.
18
Портреты Сютаева продавались в магазине Аванцо на Кузнецком мосту.
Он был против строя, который его окружал, хотя и не мог его разрушить.
Как больной, не знающий, где бы ему улечься, чтобы ему заснуть наконец, он то уезжал из Москвы в Ясную Поляну, то из Ясной Поляны в Москву. В Ясной Поляне было немножко легче, но здесь он получал письма с Денежного переулка: «Маленький мой все нездоров и очень мне мил и жалок. Вы с Сютаевым можете не любить особенно своихдетей, а мы, простые смертные, не можем, да, может быть, и не хотим себя уродовать и оправдывать свою нелюбовь ни к комукакою-то любовью ко всему миру.
Я думала получить сегодня от тебя письмо, но ты вчера не побеспокоился написать и успокоить меня насчет тебя. Впрочем, чем мне беспокойнее, тем лучше. Скорей сгорит моя свечка, которую теперь приходится очень сильным огнем жечь с двух сторон».
А в это же время Толстой писал жене, объясняя столкновение: «Главное зло города для меня и для всех людей мысли (о чем я не пишу) это то, что беспрестанно приходится или спорить, опровергать ложные суждения, или соглашаться с ними без спора, что еще хуже. А спорить и опровергать пустяки и ложь — самое праздное занятие, и ему конца нет, потому что лжей может быть и есть бесчисленное количество».
Перед этим Толстой писал:
«Упиваюсь тишиной. Просителей избегаю. Мне очень хочется написать то, что я задумал.
В доме топят, в тетенькиной комнате. Перейду только, если будет совсем теплый и легкий воздух. Пробуду я, как бог на сердце положит и как ты напишешь».
Старый дом был тих и наморожен. В теплой комнате Марья Афанасьевна и Агафья Михайловна пили чай и беседовали тихо.
Толстой ждал и жаждал примирения.
Софья Андреевна на это письмо ответила по-своему растроганно и миролюбиво:
«Почему городская жизнь вызывает споры— этого я не понимаю: какая кому охота проповедовать и убеждать? Это просто неопытность и глупость — делать это, и надо это предоставлять неопытному и наивному Сютаеву».
Это голос человека, умеющего не удивляться.
Софья Андреевна считала обычную жизнь людей своего круга вечной. Жизнь людей вне ее круга — находящейся где-то далеко и ее не касающейся. Мысли Толстого — случайными и чудаческими. Двадцать девять лет ждала она, правда довольно нетерпеливо, когда же, наконец, Лев Николаевич станет такой, как она.
А Лев Николаевич продолжал жить в Москве рядом с Софьей Андреевной, но отдельно от нее. Он видел свою Москву — совсем другую.
Толстой пишет 27 марта 1884 года В. Черткову:
«В это же утро нынче пришел тот, кто мне переписывает, один поручик Иванов. Он потерянный и — прекрасный человек. Он ночует в ночлежном доме. Он пришел ко мне взволнованный. «У нас случилось ужасное: в нашем номере жила прачка. Ей 22 года. Она не могла работать — платить за ночлег было нечем. Хозяйка выгнала ее. Она была больна и не ела досыта давно. Она не уходила. Позвали городового. Он вывел ее. «Куда ж, — она говорит, — мне идти?» Он говорит: «Околевай где хочешь, а без денег жить нельзя». И посадил ее на паперть церкви. Вечером ей идти некуда, она пошла назад к хозяйке, но не дошла до квартиры, упала в воротах и умерла». Из частного дома я пошел туда. В подвале гроб, в гробу почти раздетая женщина с закостеневшей, согнутой в коленке ногой. Свечи восковые горят. Дьякон читает что-то вроде панихиды. Я пришел любопытствовать. Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое, найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоумением — зачем говорить, если нельзя поправить».
В статье «Так что же нам делать?», в которой примеров было много, написано все мягче. Очевидно, Толстой надеялся провести статью сквозь цензуру.
Он построил статью на скорбном удивлении человека перед собственной своей жизнью.
Несчастную, голодную, богатую, распутную, дешево платящую за погубленные жизни Москву увидел Толстой. Он узнал после голода деревни голод города.
А жизнь продолжалась.
В библии сказано: враги человеку домашние его. Это неправда. Человек переносит на домашних свою робость, собственную нерешительность: они — его оправдание и его гибель, если он не переделает жизнь.