Лев Толстой
Шрифт:
Софья Андреевна стала собирать сундук, чтобы уехать к Кузминским.
Лев Николаевич стал плакать.
Самое страшное, что все это было не в первый раз и не в последний раз.
Это было навсегда, и в то же время это не совершалось, не кончалось.
Лев Николаевич решил, что настоящие двери для решения вопросов открываются «только вовнутрь», что так происходит во всех вопросах, всегда; наружу открывается дверь в бучило, в омут, но «дверь вовнутрь» не открывалась, она была приперта благоразумием. Софья Андреевна жила, как все.
В сказке об «Иване-дураке и его трех братьях»
Толстой восхищался повестью Чехова «Душечка». Женщина стала женой антрепренера и восхищалась оперетками, потом она была женой лесопромышленника, и ей тогда снились доски и бревна; потом стала любовницей ветеринара и говорила только о болезнях животных, потом она воспитывала мальчика, думала только об уроках и мыслила, как гимназист третьего класса.
Лев Николаевич считал, что Чехов, желая унизить женщину, необыкновенно прославил ее; для него, Толстого, «душечка» — идеал женщины. Он изменялся, а жена с семьей должны были сказать: «куда иголка, туда и нитка», и переменяться вместе с ним. В нем старая жизнь жила, как эхо; Толстой любил музыку и Ясную Поляну со старыми деревьями и с фундаментом отцовского дома. Это тоже было в сознании, но горячее и ближе было другое — горе и ломка всего уклада жизни патриархального крестьянства. Изменила сознание Толстого, показала ему невозможность компромисса русская революция, изменившая сознание народа. Она еще в будущем, но натяжение земной коры — предвестник землетрясения — уже существовало: существовало недовольство народа, еще не до конца всеми в народе понятое, еще закрытое иллюзиями.
Софья Андреевна была средним человеком, обладающим здравым смыслом, то есть суммой предрассудков своего времени. Будущее для нее не существовало. Она считала поместья, титул, право на землю, на литературную собственность вечными и с осуждением относилась к сомнениям совести Толстого.
В одном доме жили люди с разным самосознанием.
Софья Андреевна уставала работать, она была поставлена в положение вечно виноватой. Она была виновата перед мужем в том, что обращала его мысли в деньги. Она была виновата перед сыновьями, что денег все время не хватало.
Она была поставлена в положение вечного «бича»: она всех ограничивала. От нее все требовали и не понимали, что она не играет в работу и не суетится только, а работает — занята. Иногда она замыкивалась так, что теряла представление о пространстве.
В октябре 1885 года она покупала вещи на Сухаревке, потом книги, потом отправилась еще на Смоленский рынок: «В этой суете я задумалась и вдруг опомнилась, что я взад и вперед три раза прошла бог знает зачем, куда, и совсем забыла, где я. Мне стало страшно, что я схожу с ума, и чтоб проверить себя, начала разговаривать с разносчиком. Потом села на конку и поскорей вернулась домой. Потом я поняла, что я ходила озабоченно — воображая, что я дело делаю.А уж давно ничего не нужно было».
К исканиям мужа она относилась со спокойствием непризнания, не видя силы и основы непризнания. Между тем отрицалась и она сама со всеми ее заботами. Но отрицалась непоследовательно.
Софья Андреевна в большом видела малое и спорила по пустякам.
Лев Николаевич хотел вместе с семьей делать крестьянскую работу, Софья Андреевна позволяла Льву Николаевичу косить, а дочерям сгребать сено, но запрещала им возить навоз.
Дом жил в нескольких этажах взаимного непонимания. Дочери тянули сторону отца, хотя по-разному. Сергей Львович вел жизнь чиновника, Илья Львович целыми днями охотился или кутил, Андрей Львович кутил и переживал романы, Лев Львович ревновал своего отца к литературной славе, и все они не имели опоры в своих решениях.
Лев Николаевич думал, что надо переделать сознание и потом сознание переделает бытие. Пусть не сразу. Сперва загорятся растопки, а потом дрова. Он начал с помощью дочерей строить для бедных крестьян избы.
Маша и Таня, разувшись, месили глину. Избы строили несгораемые. Приблизительно такие, какие строил при помощи крепостных молодой Нехлюдов в «Утре помещика». Изба, построенная лично Толстым, все же сгорела, но дело не только в ее технических качествах, а в том, что, как говорил яснополянский сумасшедший Блохин, считавший себя большим барином, достигшим всех чинов, работа эта была хороша скорее «для разгулки времени».
Лев Николаевич полагал, что его окружающие и даже он сам похожи на Блохина.
Блохинский бред отличался от положения семьи Толстого тем, что у них привилегии поддерживались случайностью рождения, которое обеспечивало им покровительство закона. Освобождение должно было прийти через то, что люди перестали бы верить в нелепость — в привилегии.
Большинство должно было перестать служить меньшинству. Но большинство приходило в сознание единицами, и эти единицы гибли.
Общее решение большинства, отвергающее старое, называется революцией, но революция — это насилие, а насилия Толстой не признавал.
Постройка изб, мешание ногами глины и долгие часы косьбы, в которой Толстой равнялся с мужиками, не приводили к победе мозольного труда.
Толстой знал, что зло в том, что один человек пригибает другого и заставляет его работать на себя, как бы съедает его, но не мог найти выход из противоречия.
Трагедия Толстого происходила не в его доме, она обнаруживалась в его доме. Можно было отказаться от имущества, раздать все, уйти жить в избу, но Лев Николаевич хорошо знал уровень жизни деревни; отказавшись от всего, надо было отказываться даже от сухой соломы на постели, потому что нужда не имела пределов.
Надо было наливать воду в бочку без дна.
От такого безысходного горя помогает изменение всей жизни.
Пока Толстой жил компромиссами.
СОФЬЯ АНДРЕЕВНА У ЦАРЯ АЛЕКСАНДРА III
I
В марте 1891 года Софья Андреевна поехала в Москву хлопотать о выпуске задержанной XIII части Собрания сочинений. Сперва она заехала в цензурный комитет к Феоктистову, который принял ее сухо.