Лев Толстой
Шрифт:
«Герцен как бы… начал с увлечения западной философией Гегеля и западноевропейскими революционными теориями, а в конце концов обратился к общинному складу жизни русского народа и в нем увидал спасение. Я думаю, что для России большое несчастье, что Герцен не жил здесь и что писания его проходили мимо русского общества. Если бы он жил в России, его влияние, я думаю, спасло бы нашу революционную молодежь от многих ошибок», — говорил Толстой.
У Герцена учился Толстой, как бороться с самодержавием и насилием.
Толстой шел за Герценом, иногда это ясно обнаруживая.
Лев Николаевич написал статью,
Глубоким стариком Лев Николаевич вновь перечитывал Герцена. Он читал вслух «Колокол», восхищаясь описанием парада, на котором присутствовал Николай I. «…Описание смотра войск, на котором были австрийский император и Николай I… неизменно приводившие Л. Н-ча в восхищенье, он при мне читал вслух несколько раз…» — вспоминает А. Б. Гольденвейзер.
Герцен был не только прочтен, но он положил основание творческой манере наиболее запомнившихся народу статей Толстого, построенных на точной художественной детали, на конкретности, публицистическом пафосе и широком обобщении.
СТАТЬЯ «ТАК ЧТО ЖЕ НАМ ДЕЛАТЬ?» И ПОВЕСТЬ «СМЕРТЬ ИВАНА ИЛЬИЧА»
В двухэтажном доме тихого московского переулка и в двухэтажном доме, окруженном тихим яснополянским парком, плохо жили.
К статье, разросшейся в целую книгу, — «Так что же нам делать?» — есть эпиграф. В нем написано про Христа: «И спрашивал его народ: что же нам делать? И он сказал в ответ: у кого есть две одежды, тот отдай неимущему; и у кого есть пища, делай то же».
Этого сделать нельзя было. Те богатые, которых видал Толстой, имели имущество как будто неразделимое: нельзя отдать ползавода, полпарохода, половину железной дороги, и даже платье богатых людей было сшито так, что его нельзя было разделить. И Лев Николаевич это очень хорошо понимал и описал.
«Если бы богатый человек носил обыкновенное платье, только прикрывающее тело от холода — полушубки, шубы, валеные и кожаные сапоги, поддевки, штаны, рубахи, ему бы очень мало было нужно, и он не мог бы, заведя две шубы, не отдать одну тому, у кого нет ни одной; но богатый человек начинает с того, что шьет себе такую одежду, которая вся состоит из отдельных частей и годится только для отдельных случаев и потому не годится для бедного. Чем богаче человек, тем труднее добраться до него, тем больше швейцаров между ним и небогатыми людьми, тем невозможнее провести по коврам и посадить на атласные кресла бедного человека.
То же с способом передвижения. Мужику, едущему в телеге или на розвальнях, надо быть очень жестоким, чтобы не подвести пешехода, — и место, и возможность на это есть. Но чем богаче экипаж, тем дальше он от возможности посадить кого бы то ни было. Даже прямо говорят, что самые щеголеватые экипажи — эгоистки».
Выросла другая жизнь, и Лев Николаевич подробно рассказывал об этой жизни, но не все мог напечатать.
Александр Петрович Иванов привез его в бедную ночлежную квартиру, где умерла прачка.
«В той ночлежной квартире, в нижнем этаже, в 32-м номере, в котором ночевал мой приятель, в числе разных переменяющихся ночлежников, мужчин и женщин, за 5 копеек сходящихся друг с другом, ночевала и прачка, женщина лет 30-ти, белокурая, тихая и благообразная, но болезненная… Последнюю неделю она вовсе не ходила на работу и только отравляла всем, особенно старухе, тоже не выходившей, жизнь своей перхотой. Четыре дня тому назад хозяйка отказала прачке от квартиры: за ней уже набралось шесть гривен, и она не платила их, и не предвиделось надежды их получить, а койки все были заняты, и жильцы жаловались на перхоту прачки.
Когда хозяйка отказала прачке и сказала, чтобы она выходила из квартиры, коли не отдаст денег, старуха обрадовалась и вытолкала прачку на двор. Прачка ушла, но через час вернулась, и у хозяйки не хватило духа выгнать ее опять… «Куда же я пойду? — говорила прачка. Но на третий день любовник хозяйки, человек московский и знающий порядки и обхождение, пошел за городовым. Городовой с саблей и пистолетом на красном шнурке пришел в квартиру и, учтиво приговаривая приличные слова, вывел.
Был ясный, солнечный, неморозный мартовский день. Ручьи текли, дворники кололи лед. Сани извозчиков подпрыгивали по обледеневшему снегу и визжали по камням. Прачка пошла в гору по солнечной стороне, дошла до церкви и села, тоже на солнечной стороне, на паперти церкви. Но когда солнце стало заходить за дома, лужи стали затягиваться стеклышком мороза, прачке стало холодно и жутко. Она поднялась и потащилась… Куда? Домой, в тот единственный дом, в котором она жила последнее время. Пока она дошла, отдыхая, стало смеркаться. Она подошла к воротам, завернула в них, поскользнулась, ахнула и упала».
Прачка умерла в воротах и лежала там долго, ее принимали за пьяную.
Прачку внесли в квартиру. Достали гроб; поставили его на стулья.
Мертвая лежала. Хозяйка квартиры, когда к ней пришел Толстой, испугалась, что ее в чем-нибудь обвинят; потом разговорилась и рассказала о своих квартирных неприятностях и судьбе прачки.
Толстой пишет с силой, необычной даже для него;
«Проходя назад, я взглянул на покойницу. Все покойники хороши, но эта была особенно хороша и трогательна в своем гробу: чистое бледное лицо с закрытыми выпуклыми глазами, с ввалившимися щеками и русыми мягкими волосами над высоким лбом; лицо усталое, доброе и не грустное, но удивленное. И в самом деле, если живые не видят, то мертвые удивляются».
Живые не видят. Рядом с Толстым в комнате его сына Сергея работали две женщины:
«Худая, желтая, старообразная женщина, лет 30-ти, в накинутом платке, быстро, быстро что-то делала руками и пальцами над столом, нервно вздрагивая, точно в каком-то припадке. Наискосе сидела девочка и точно так же что-то делала, точно так же вздрагивая. Обе женщины, казалось, были одержимы пляской св. Витта. Я подошел ближе и вгляделся в то, что они делали. Они вскинули на меня глазами и так же сосредоточенно продолжали свое дело.