Лев Толстой
Шрифт:
Раньше в казенной засеке караул был малый и не строгий, и просеки не были проделаны, и можно было брать и орехи, и грибы, и корма для скотины тогда было много, потому что лес зарос травой и земля лучше родила.
Теперь теснота, строгость и тягло посуровее.
Дом был знаком и пуст. Татьяна Александровна жила в антресолях, в той комнате, которую раньше занимала бабушка. Комната совсем опустела: в левом углу стоит шифоньерка с бесчисленными вещицами, ценными только для самой Татьяны Александровны, в правом киот с иконами и большим, в серебряной ризе, старинным образом Спасителя; посредине диван, на котором тетушка спала, перед диваном стол; между окнами зеркало, письменный
Уютно и пусто.
Тетушка постарела, неохотно расспрашивает она про казанских родственников; о разных неприятностях Левушки тетушка как будто ничего не знает.
На столике у тетушки лежит роман Радклиф не на английском, а на французском языке; роман многотомный, книжки маленькие, удобные, в томиках гравюрки. Сама тетушка тоже любит рассказывать страшные истории и про истории такие племянника расспрашивает.
Любит сообщать светские сплетни про людей, которые изменяют друг другу и ломают семьи, но говорит, их не осуждая, и тут же со вздохом советует племяннику завести роман с замужней женщиной из хорошего общества, потому что это образует мужской характер, придает мужчине настоящий лоск.
Прислуживает тетке и ходит за ней Глафира, которую прежде звали Гашей; дворня уже называет старую деву почтительно — Агафьей Михайловной, и на улице ей кланяются.
Тот дом за рекой, куда дети с Федором Ивановичем и бабушкой ездили пить сливки и есть творог, на котором остался вкусный след от грубого холста, — тот домик состарился.
На пыльной улице села встретил казанский студент крестьянина своего Митьку Копылова. Сразу не узнал.
У Митьки теперь борода, хотя он еще и молод. На Митьке надеты лапти, он тянет соху, перевернув ее сошником вверх: будет пахать.
Опекуны уменьшают расходы; Митьку отпустили на оброк в Тулу. Митька — хороший форейтор, служил у купцов — им сейчас тоже форейторов надо. Одевали купцы своего форейтора в шелковую рубашку и бархатные штаны. Баловство!
Митькиного брата в очередь сдали на военную службу, старик отец не может тянуть два тягла. Митька не мог оставаться на оброке, потому что землю отберут. Вернулся он в деревню и вот несет тягло — так надо.
Лев Николаевич смотрит на Митьку: серьезно живут мужики. Тетке своей студент ничего не сказал, уехал в Казань.
В 1845 году, 25 августа, из Казани, робея, Толстой пишет Татьяне Ергольской, сообщая ей решение, которое не смог выговорить лично. Надо было признаться, что два года пропали даром и он не выполнил того, за что взялся.
Семнадцатилетний Толстой пишет: «Хотя и с опозданием, а все-таки я вам пишу; себе в оправдание я мог бы много наврать, но я этого не сделаю, а просто сознаюсь, что я негодяй, не заслуживающий вашей любви. И хотя он сознает это и также всем сердцем вас любит, но у него столько недостатков, притом он такой лентяй, что не умеет доказать вам своей любви. А за нее простите его. Вот уже три дня, что мы в Казани. Не знаю, одобрите ли вы это, но я переменил факультет и перешел на юридический. Нахожу, что применение этой науки легче и более подходяще к нашей частной жизни, нежели другие, поэтому я и доволен переменой. Сообщу теперь свои планы и какую я намереваюсь вести жизнь. Выезжать в свет не буду совсем. Буду поровну заниматься музыкой, рисованием, языками и лекциями в университете. Дай бог, чтобы у меня хватило твердости привести эти намерения в исполнение».
На юридический факультет Толстой попадает к профессору Мейеру.
Профессор заметил нового своего студента и дал ему самостоятельную тему.
В 1904 году Толстой, просматривая составленную П. И. Бирюковым биографию, сделал ряд вставок и исправлений; в главу о казанской жизни он вписал несколько слов о заданной Мейером работе («эта работа очень заняла меня»), а в беседе с А. Б. Гольденвейзером (26 июня 1904 года) сказал: «… когда я был в Казани в университете, я первый год, действительно, ничего не делал. На второй год я стал заниматься. Тогда там был профессор Мейер, который заинтересовался мною и дал мне работу — сравнение «Наказа» Екатерины с «Esprit des lois» Монтескье. И я помню, меня эта работа увлекла; я уехал в деревню, стал читать Монтескье, это чтение открыло мне бесконечные горизонты; я стал читать Руссо и бросил университет, именно потому, что захотел заниматься».
В первый раз Толстой попал под влияние большого и понятного ему человека. Мейер был связан с кругом Белинского, знаком с молодым Чернышевским. Впоследствии Чернышевский писал о Мейере. Это произошло тогда, когда в 1857 году в Казани после смерти Мейера вышли его лекции, записанные студентами. Курс лекций носил скромное и, может быть, несколько маскирующее название: «Очерк русского вексельного права».
Чернышевский писал о Мейере, сравнивая казанского профессора с одним из создателей Северо-Американских Соединенных Штатов, тогда демократичных, героем Вашингтоном.
Он говорит, что Мейер принадлежал к людям, которые представляют собою «редкое явление не только по своей непреклонной честности и великим талантам, но и потому, что одинаково ревностно исполнял свою обязанность в самых неважных положениях, между тем как, собственно, был создан только для верховного управления целой нации».
Б. М. Эйхенбаум, по статье которого я привожу эту цитату, говорит: «Последние слова в применении к Мейеру звучат несколько неожиданно, но Чернышевский сказал их недаром. «Вы говорите о героях, — пишет он дальше, — есть они и между нами. Да, есть у нас люди, которыми может гордиться земля наша. Но… зачем они погибают обыкновенно так рано? И по какому печальному совпадению обстоятельств слишком часто погибают они именно в то время, когда всего более становились полезными?»
Мейер был переведен в это время из Казани в Петербург. В Казани профессор построил юридическую клинику, в которой в присутствии студентов разбирал реальные дела того времени, принимал посетителей для юридической консультации. Юридическая наука не академическая, а новая, живая, знающая прошлое и настоящее и борющаяся с ним, проходила перед глазами студентов.
Один из студентов Казанского университета, В. Н. Назарьев, учившийся в Казани одновременно с Толстым, писал про Мейера: «Он жил ожиданием близкого обновления нашей общественной жизни, неизбежной полноправности миллионов русских людей и пророчил множество благ от свободного труда и упразднения крепостного права».
Нужно сказать еще, что В. Н. Назарьев был человек обыкновенный и, может быть, даже недалекий — слова и образ Мейера в его описании принижены либеральным истолкованием.
От Мейера, человека широких требований, широкого понимания, еще раз возвращался Толстой в Ясную Поляну, где все было как будто тихо, только старели избы и беднели крестьяне.
На юридическом факультете юноша Толстой продолжал учиться плохо, но умный профессор обратил на студента внимание и сказал про него несколько слов, которые замечательны тем, что они появились в воспоминаниях П. Пекарского (студенческие воспоминания о Д. И. Мейере в сборнике «Братчина». Казань, 1859 г.), когда имя Толстого еще не было особенно знаменито да и сам Толстой в воспоминании обозначен одной буквой «Т».