Лев Толстой
Шрифт:
В отставку старший Толстой вышел штабс-капитаном. Познакомившись с ним после прочтения «Охоты на Кавказе», Тургенев писал Полине Виардо, что это «прелестный малый, ленивый, флегматичный, неразговорчивый и в то же время очень добрый, нежный, с тонким вкусом и тонкими чувствами, существо поистине оригинальное». Как ни грустно, после выхода в отставку возобладала не оригинальность, а наоборот, обычная для того круга приверженность загулам и кутежам. Не сбылись мечты Льва Николаевича, писавшего Ергольской, как они с Николенькой будут «перебирать общие воспоминания о давно прошедшем времени» и добродушно выслушивать ее упреки за то, что они совсем одичали.
В Ясной
Впоследствии Лев Толстой говорил своему секретарю Николаю Гусеву: «Смерть Николеньки — самое сильное впечатление в моей жизни».
Кавказ сблизил братьев необыкновенно. Добирались до места долго, целый месяц, с остановкой в Казани, откуда почтовым трактом ехали до Саратова, а дальше в большой лодке с парусом плыли по Волге до Астрахани. Затем путь пролегал через калмыцкие степи в станицу Старогладковскую в Терской области, рядом с Кизляром. Дневник подводит первые итоги: «Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже».
Не было и намека на кавказскую величественную красоту, которую воспел Марлинский. Пустынная равнина, крытые камышом хаты, заброшенные сады вдоль речных берегов, мутный Терек, за которым начиналась территория немирных горцев. Отвратительная квартира, офицеры, чей образ жизни, как Толстой писал тетеньке, «вначале не показался мне привлекательным». Почти все они совсем необразованные люди. Впрочем, славные. Главное, все — начальники, просто сослуживцы — очень любят Николеньку.
Потекла жизнь, к которой привыкли в кавказской армии: ожидание приказа идти в набег, то есть рубить лес и разрушать чеченские редуты, а пока — пирушки, карты и девки. Батареей, где служил Николай Толстой, командовал подполковник Алексеев, не одобрявший такое поведение. Он был очень религиозен, часами простаивал на коленях перед образами и не выносил, когда в его присутствии пили водку. Лев Толстой находил много хорошего в этом «маленьком человечке… с хохольчиком, с усиками и бакенбардами» — так он описан в письме Ергольской. Во всяком случае, Алексеев был не ханжа, просто «добрый христианин». А Лев Николаевич сознавал, что религия приобретает для него серьезное значение — кажется, как никогда прежде.
Уже через две недели после прибытия на место службы брата, 12 июня 1851 года, он пишет в дневнике: ночь, бессонница, «я стал молиться Богу… Я желал чего-то высокого и хорошего; но чего, я передать не могу; хотя и ясно сознавал, чего я желаю. Мне хотелось слиться с существом всеобъемлющим… Ни одного из чувств веры, надежды и любви я не мог бы отделить от общего чувства. Нет, вот оно чувство, которое испытал я вчера — это любовь к Богу. Любовь высокую, соединяющую в себе все хорошее, отрицающую все дурное».
Он полон восторженной благодарности за «минуту блаженства, которая показала мне ничтожность и величие мое», горячо желает молиться, «постигнуть», чтобы преодолеть «порочную сторону жизни». И казнит себя за то, что неодолим «голос порока, тщеславия». Пережив высокий взлет, он все-таки заснул в мечтах о славе и о женщинах — «но я не виноват, я не мог».
Сколько еще ему выпадет таких минут как бы случайного просветления и ненависти к себе за слабость, которая приходит следом, одолевая призыв «чистого сердца»! Из пережитого на Кавказе они и запомнились больше всего, эти порывы и падения, кончающиеся мучительной рефлексией: кто же он такой по своей человеческой природе? Игра, сладострастие, тщеславие — три преобладающие дурные страсти, особенно игра, которая (это уже дневник 1852 года) «испортила мне лучшие года моей жизни и навек унесла от меня всю свежесть, смелость, веселость и предприимчивость молодости». Сумеет ли он когда-нибудь уничтожить эту страсть, научится ли «смотреть с серьезной точки на свое положение»? Так бы хотелось хотя бы ощутить вкус жизни без нее, контролировать себя, сопротивляться искушениям. Но все это пишется после страшного проигрыша, в ситуации почти безвыходной. А такое случается с ним не в первый раз.
Еще в начале июля 1851 года он «завлекся» и встал из-за карточного стола, имея 850 рублей долга — сумма громадная. Пришлось дать вексель поручику Кноррингу, которому в ту ночь неслыханно везло. Платить нечем, а поручик может предъявить вексель к взысканию, начальство произведет допрос, словом, Толстой в отчаянии. И вдруг приходит от Николеньки письмо, а в него вложен проклятый вексель: оказывается, чеченец на русской службе Садо Мисербиев, с которым Толстой подружился, выручил своего кунака, отыграв это долговое обязательство. В Ясную Поляну летит письмо тетеньке: сегодня, пишет Толстой, он бы вновь уверовал в Бога, «ежели бы с некоторых пор я не был твердо верующим».
Письмо отправлено из Тифлиса, куда Толстой отправился в конце октября 1851 года, окончательно решив, что нужно определяться в военные. Для этого требовалось подать прошение начальству Кавказского отдельного корпуса и представить указ об отставке со службы в губернском правлении, где он формально числился. Только после этого да еще при условии, что будет сдан экзамен на звание юнкера, могло состояться производство. Экзамен он сдал без труда: он уже приобрел некоторый боевой опыт. Первое дело, в котором участвовал Толстой, значившийся волонтером, было еще в июне — обычный набег, а потом разграбление захваченного чеченского аула. Князь Барятинский, который командовал экспедицией, сквозь пальцы смотрел на мародерство. И, разумеется, даже не задавался вопросом, для чего эта десятилетиями тянущаяся кровавая война.
Толстой отнесся к ней по-иному. Об этом можно судить по его рассказу «Набег», в особенности по черновикам. Там описаны разговоры офицеров перед началом экспедиции: снова будут брать завалы, которые берут уже четвертый год подряд, каждый раз ценой больших жертв. Можно было бы их укрепить, и дело с концом, но этого не будет, ведь начальству нужно снова и снова докладывать об успехах, за которые полагаются награды. Причем отличия достаются большей частью тем, кто в свите, далеко от опасности. Таких тут называют «шелыганы».
Когда аул взят, неизбежны грабеж и насилия. Какой-то солдат стреляет в горянку с малышом на руках: что ее жалеть, она же басурманского племени. Когда-нибудь он будет в этом раскаиваться, вспомнив, что сам оставил дома бабу с сыном Алешкой. Только опоздают эти слезы.
Все эти страницы Толстой в окончательный вариант не включил, оправдавшись перед собой тем, что он не сатирик. Не включил и еще одну страницу — о том, как отряд идет под вечер по роскошному лугу и вдруг слышится в траве беззаботная песнь перепелки. «Она, верно, не знает и не думает, на чьей земле она поет: на русской ли земле или на земле непокорных горцев… Она думает, глупая, что земля одна для всех».