Лев Толстой
Шрифт:
Впрочем, план этот осуществлялся практически без сбоев целых полтора десятилетия, пока небо над Ясной Поляной оставалось безоблачным. Семья, хозяйство, личное счастье и только потом литература — Толстой тогда верил, что такую градацию ценностей установил для себя навеки. После «Войны и мира» должна была наступить творческая пауза; она продлится четыре года, хотя за это время будет создана «Азбука» (собственно, тоже представлявшая собой своего рода бегство от литературы в другую область деятельности, в педагогику), а первая мысль об «Анне Карениной» относится еще к зиме 1870 года. Распорядок жизни в эти годы подчинен семейному обустройству. Как раз в 1870 году записав в дневнике, что творчески производительно лишь то, что безумно,
«Я чувствую себя яблоней, которая росла с сучками из земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол, — писал он Александрин, прожив в браке неполных три года. — Так и я расту; не знаю, будет ли плод и хорош ли, или вовсе засохну, но знаю, что расту правильно». Из другого письма «бабушке», относящегося к тому же времени, ясно видно, что для Толстого значило в ту пору «правильно расти». Он знает, что, избрав колею семейной жизни с ее умеренностью, долгом и нравственным спокойствием, пошел «битой дорогой», пожертвовал «гордостью и потребностью самобытности». Но он готов к этой жертве. Зато «никогда я так сильно не чувствовал всего себя, свою душу, как теперь, когда порывы и страсти знают свой предел». И для него семья, которая, как ему кажется, отодвинула на второй план все остальное, даже «Войну и мир», — это опыт «внутреннего воспитания».
Он хотел бы себя видеть любящим мужем и примерным отцом, рачительным и умным помещиком, правоверным прихожанином. Хотел бы, чтобы его совсем перестали задевать злоба дня, общественные волнения и литературные конфронтации, и предложил историку Погодину совместно учредить журнал с вызывающим названием «Несовременник», в котором авторы высказывались бы не о преходящем, а о вечном, рассчитывая на читателей отдаленного будущего. Хотел бы, чтобы ценители «Войны и мира» перестали восторгаться «чувствительными сценами» и прочей «дребеденью» того же рода, а прониклись философскими идеями, выраженными автором, и прежде всего усвоили его понимание границ свободы и меры человеческой зависимости.
Фет, как многие другие, не хотел верить, что это настроение овладело Толстым всерьез и надолго, но письма, приходившие из Ясной, начали вызывать у него тревогу. Толстой, кажется, всерьез решил забросить литературный труд и без остатка отдаться своему семейному и помещичьему быту. «Я, благодаря Бога, нынешнее лето глуп, как лошадь, — писал он Фету 14 июня 1870 года. — Работаю, рублю, копаю, кошу и о проклятой лит-т-тературе и лит-т-тераторах, слава Богу, не думаю». Присланное Фетом стихотворение «Майская ночь» прекрасно, но еще прекраснее доставленная накануне с завода в Ясную кобыла-трехлетка, само совершенство.
Полгода спустя свое намерение оставить литературу Толстой в письме Фету выражает еще решительнее. Он увлекся изучением греческого языка и чтением древних авторов. Эти авторы — Ксенофонт, Гомер — для него олицетворение всего истинно прекрасного, в частности, и потому, что переносят в область высших идеалов и вечно повторяющихся коллизий бытия, не то что «лит-т-тература», озабоченная мелочным и преходящим. Сам он, заплатив дань «лит-т-тературе», больше не подходит и не намерен подходить к рабочему столу. Во всяком случае, «писать дребедени многословной вроде Войны» он не станет никогда.
Эта же тема постоянно присутствует в письмах Толстого к своему самому проницательному и дальновидному критику Николаю Страхову. Две статьи Страхова о «Войне и мире», опубликованные вскоре по завершении этой книги, обратили на себя внимание автора. Завязалось эпистолярное знакомство, вскоре переписка сделалась регулярной и продолжалась до смерти Страхова в 1895 году. Летом 1871 года Страхов впервые приехал в Ясную. С тех пор он бывал там регулярно, считая яснополянские недели и месяцы лучшим временем своей одинокой, несложившейся жизни. Сделавшись хранителем петербургской Публичной библиотеки, он стал неутомимым помощником писателя, а Толстой сблизился с ним настолько, что даже называл Страхова своим единственным духовным другом.
Сын священника, костромской семинарист, Страхов, в отличие от многих выходцев из этой среды, остался верен религиозному миросозерцанию, которое не поколебалось, а даже наоборот, усилилось после детального знакомства с материалистической философией и с современной наукой на математическом отделении университета. Он непримиримо враждовал с дарвинизмом и со всей философской школой, выросшей на этой почве, он был убежденным русским патриотом, близким к славянофильству. Как критик, впервые обративший на себя внимание статьями, напечатанными Достоевским в его журнале «Время», он раз за разом выступал оппонентом «передового направления» — Добролюбова и его последователей.
Его позиция в целом была Толстому близка, что не исключало разногласий и в философских, и в литературных вопросах. Для Страхова писатель Толстой был поистине божеством, хотя те его идеи, которые привели к конфликту с официозным христианством, он разделял с оговорками. «Когда проснусь, — признался однажды Толстой, — то первое, что представляется, — это мое желание общения с Вами». А вот что писал «бесценному Льву Николаевичу», проведя у него лето 1876 года, Страхов: «Не счастье ли, не величайшее ли счастье знать такого человека, как Вы, и побывать в таком уголке земли, как Ясная Поляна? Вы создали вокруг себя этот чудесный мир, такой цельный и стройный, и в нем господствует Ваш дух: простой, высокий и чистый… В Ясной Поляне возможны всякие человеческие бедствия, кроме одного — невозможна скука, потому что центр этого мира — человек, непрерывно растущий душою. И смысл этой жизни я не могу иначе назвать, как святостью;это культ чистоты, простоты, добросовестнейшее и непринужденнейшее стремление к высшим целям человека».
Со Страховым Толстой был откровенен как ни с кем больше. И как раз в письме к Страхову, помеченном мартом 1872 года, он признался в пресыщении литературой и указал причины. Среди них «стремление к высшим целям» оказалось, наверное, главной. Литература, не исключая и Пушкина, перестала удовлетворять Толстого своей искусственностью, мешающей воплотить «драгоценные мысли» так, чтобы они не оказались погребены под сугубо литературными приемами и деформированы ненатуральным, чисто литературным языком. Она, по ощущению Толстого, превратилась в бесконечную полемику вокруг таких эфемерностей, как консолидация «братьев-славян» или какое-то «хоровое начало», которое, как утверждал столп славянофильства Константин Аксаков, составляет нравственную суть крестьянской общины. Выстрелы, которые с обеих сторон гремят в этой бессмысленной полемике, попадают «только в одну башню» этой «дурацкой литературы», тогда как жизнь идет своим путем, не желая принимать во внимание подобных пустяков. Но «под выстрелами нельзя строить, надо уйти туда, где можно строить», то есть башня должна быть покинута — для того чтобы не пропали под спудом условностей «драгоценные мысли», а самое важное, чтобы пути литературы и жизни, наконец, совпали.
Для Толстого в ту пору выход из башни был только один — народная поэзия. «Азбуку», опубликованную осенью того же 1872 года, он считал самой важной из книг, что были им созданы прежде. Мелькнувший сюжет «Анны Карениной» был не просто отложен на далекое будущее — Толстой запретил себе обдумывать и разрабатывать эту тему, считая, что «дурацкая литература» для него кончилась навсегда. Он хотел пойти «ниже», веря, что «там будет свободно». Этим попыткам, к огорчению Страхова и всех, кто дорожил писательским талантом Толстого, были отданы без малого три года. Результат оказался намного ниже того, который ожидал Толстой. Возвращение в литературу, к счастью, состоялось, однако это вовсе не означало, что исчезла духовная и нравственная мотивация, побуждавшая Толстого от нее отрекаться.