Лев
Шрифт:
Патриция, не поворачивая головы, сказала:
– Не ходите туда.
– Ты сообщишь отцу, и он отлучит меня от заповедника? – поинтересовался я.
– Я не доносчица, – ответила Патриция.
В ее глазах горел вызов. Вся детская честь отразилась в ее взгляде.
– Тогда что, ты боишься за меня?
– Вы уже достаточно большой, чтобы заботиться о себе самому, – возразила Патриция. – А если с вами что случится, то мне все равно.
Как такое гладкое, такое свежее личико могло претерпевать такие поразительные изменения? Вдруг выражать такое бесчувствие, даже
– А тогда, – спросил я, – тогда почему же ты говоришь, что…
– Не так уж трудно понять, – ответила Патриция.
Моя непонятливость начинала ее раздражать. В ее больших темных глазах мелькнули искры.
– Вы же видите, – продолжала она, – какие животные сейчас спокойные и как им хорошо друг с другом. Это у них самое прекрасное время дня.
То ли ранний час был тому причиной? Или пейзаж? Но только в этой девчушке чувствовалась какая-то необычная сила. Иногда казалось, что она обладает такой уверенностью и таким знанием истины, которые не имеют ничего общего ни с количеством прожитых лет, ни с благоприобретенными привычками разума. Она находилась как бы вне, как бы далеко за пределами человеческой обыденности.
– Я же не собираюсь нарушать покой животных, – сказал я ей. – Только немножко пожить вместе с ними, пожить, как они.
Патриция посмотрела на меня испытующим, подозрительным взглядом.
– Вы и в самом деле любите их? – спросила она.
– Мне так кажется.
Большие темные глаза замерли и долго всматривались в меня. Потом на невероятно чувствительном лице Патриции появилась улыбка и осветила все ее черты.
– Мне тоже так кажется.
Мне трудно объяснить, почему эта улыбка и этот ответ доставили мне такую радость. Я спросил:
– Ну, тогда я могу подойти?
– Нет, – ответила Патриция.
И этот отказ подтвердило мягкое, но категоричное движение подстриженной под горшок головки на длинной, нежной шее.
– Почему?
Патриция помедлила, прежде чем ответить. Она молча, задумчиво продолжала меня разглядывать. И в ее взгляде было много дружбы. Но это была дружба особого рода. Безмятежная, строгая, меланхолическая, сострадательная, не имеющая возможности помочь.
Где-то я уже видел это странное выражение. Где? Я вспомнил крохотную обезьянку и миниатюрную газель, посетивших меня в хижине. В глубине больших темных глаз Патриции я обнаружил ту же таинственную печаль, что и во взгляде животных. Но девочка могла в отличие от них говорить.
– Вы животным не нужны, – сказала наконец Патриция. – При вас они будут чувствовать себя неспокойно, не так привольно, не смогут резвиться, как им хочется и как они привыкли.
– Но я ведь их люблю, – сказал я, – и ты это знаешь.
– Все равно, – возразила Патриция, – вы не подходите животным. Тут нужно узнать, а вы не знаете… вы не можете.
Она поискала слова, чтобы лучше выразить свою мысль, слегка пожала своими тонкими плечами и добавила:
– Вы пришли слишком издалека и сейчас слишком уже поздно.
Патриция
Свет все больше и больше пронизывал отдельные кусты и заросли, которые на глазах превращались в легкие золотистые сеточки. И из всех этих пристанищ выходили все новые и новые семьи диких животных и направлялись к воде и траве. Чтобы не мешать тем, кто оказался на месте раньше, они рассеивались по краям поляны. Были среди них такие, которые подходили к самому растительному занавесу, за которым стояли мы с Патрицией. Однако теперь я знал, что даже они для меня столь же запретны и недоступны, как если бы они паслись на тех самых полях вечных снегов, которые покрывали Килиманджаро на краю неба, утреннего света и мира.
– Слишком издалека… слишком поздно… – сказала девочка.
Против этой ее уверенности я был бессилен, потому что, когда она произносила эти слова, глаза у нее были такие же нежные, как у маленькой газели, и такие же мудрые, как у маленькой обезьянки.
Внезапно я почувствовал, как ручка Патриции дотронулась до моей руки и от неожиданности вздрогнул, потому что она приблизилась ко мне так незаметно, что не встрепенулась и не предупредила меня об этом движении ни одна былинка. Верхушка ее волос находилась на уровне моего локтя и рядом с моим телом она выглядела совсем крохотной и щупленькой. А между тем в поцарапанных шершавых пальчиках, взявших меня за запястье, чувствовалось желание защищать, утешать. И Патриция сказала мне, словно ребенку, которого хотят вознаградить за мучительное для него послушание:
– Может быть, потом мы с вами сходим в другое место. Там вы будете довольны, обещаю вам.
Тут только я обратил внимание на странную манеру Патриции разговаривать. До этого ее личность и ее поведение держали мое сознание в состоянии некой ошеломленности. А теперь я заметил, что девочка произносит слова так, как это делают люди, не позволяющие себе быть услышанными, когда они разговаривают между собой: узники, часовые, трапперы. В голосе ее не было ни вибраций, ни резонанса, ни тембра, и он звучал нейтрально, подспудно, как бы даже беззвучно. И я почувствовал, что неосознанно подражаю Патриции и разговариваю так же экономно.
– Теперь мне понятно, почему даже самые дикие животные – твои друзья.
Касающиеся моей руки детские пальцы радостно вздрогнули. Рука Патриции была теперь всего лишь рукой маленькой счастливой девочки. А поднятое ко мне лицо, ясное и счастливое, с большими темными глазами, вдруг посветлевшими и засиявшими, выражало лишь блаженство ребенка, который услышал самую ценную для него похвалу.
– А вы знаете, – сказала Патриция (несмотря на ее воодушевление, добавившее розового цвета ее загорелым щекам, голос девочки оставался глубине и заговорщическим), – вы знаете, отец мой уверяет, что я даже лучше лажу с животными, чем он сам. А уж это-то кое-что значит: мой отец провел среди них всю свою жизнь. Он знает их всех. Которые живут в Кении и в Уганде, в Танганьике и в Родезии. Но он говорит, что у меня – это другое Да, другое.