Левая политика. Текущий момент
Шрифт:
демократия | приход к власти популистов |
конституционный федерализм | раскол страны |
права человека | скрытая поддержка террористов |
неправительственные организации | агенты враждебного западного влияния |
экономическое партнёрство | выкачивание наших ресурсов |
независимые СМИ | орудие олигархической борьбы с существующей властью |
и т. д. |
Между российским и западным политическим языком буквально воспроизвелась ситуация, которую Гоббс описывает применительно к античному и современному ему западному языку политики. В силу примечательности
«…люди легко вводятся в заблуждение соблазнительным именем свободы и по недостатку способности различения ошибочно принимают за своё прирождённое и доставшееся по наследству право то, что является лишь правом государства. А когда эта ошибка подкрепляется авторитетом тех, чьи сочинения по этому вопросу пользуются высокой репутацией, то не приходится удивляться, что это приводит к мятежу и государственному перевороту. В западных странах привыкли заимствовать свои мнения относительно установления и прав государств у Аристотеля, Цицерона и других греков и римлян, которые, живя в демократических государствах, не выводили эти права из принципов природы, а переносили их в свои книги из практики собственных демократических государств, подобно тому как грамматики составляли правила языка на основе современной им практики, а правила стихосложения — на основании поэм Гомера и Вергилия. И так как афинян поучали (чтобы удержать их от стремления к изменению форм правления), что они свободные люди и что все живущие при монархии рабы, то Аристотель пишет в своей “Политике” (книга 6, глава 2): “Демократия предполагает свободу, ибо считается общепринятым, что никто не свободен при ином образе правления”. И подобно тому как Аристотель исходил из практики Афинской республики, Цицерон и другие писатели основывали свои учения на мнениях римлян, которым внушали ненависть к монархии сначала те, кто свергли своего суверена и поделили между собой верховную власть над Римом, а затем их преемники. Благодаря чтению греческих и латинских авторов люди с детства привыкли благосклонно относиться (под лживой маской свободы) к мятежам и беззастенчивому контролированию действий своих суверенов, а затем к контролированию и этих контролёров, вследствие чего было пролито столько крови, что я считаю себя вправе утверждать, что ничто никогда не было куплено такой дорогой ценой, как изучение западными странами греческого и латинского языков» [17] .
17
Гоббс Т. Соч. в 2-х т. Т. 2. М.: Мысль, 1991. С. 167–168.
Возвращаясь к российской ситуации, необходимо подчеркнуть, что формирование нового политического языка было отнюдь не (или, по крайней мере, не только) целенаправленным результатом действия власти. Самоцензура современного российского общества, к сожалению, опережает реальную цензуру власти, примеров чему в настоящее время можно привести великое множество. Формирование нового политического языка — это во многом спонтанный процесс, который, помимо прочего, продолжает выполнять социально-терапевтическую функцию: он подменяет внутренние проблемы российского общества проблемами внешнеполитического характера.
Результат этого процесса проявляется, например, в том, что общественность начинает наперебой предлагать власти изоляционистские проекты один экзотичнее другого (достаточно вспомнить ту же «Крепость Россию»). Машина языка уже принудительно направляет политическое мышление в русло проведения различия и конституирования «очевидного» факта российской самобытности, что манифестируется, в частности, в появлении такой идеологической диковинки, как «суверенная демократия» [18] . Если создаётся новый политический язык, то он таким образом переформатирует реальность, что этой реальности остаётся только подтверждать правомочность использования нового языка. До настоящего времени, правда, российская власть вполне готова общаться с окружающим миром и даже охотно растолковывает ему специфику своего словоупотребления. То есть пока не утрачен навык перевода нового языка российской политики на «иностранный», западный политический язык. Но долго ли этот навык сохранится? А самое главное, общество-то, в отличие от кремлёвских специалистов, не владеет этими хитростями перевода! Картина мира, которая предписывается ему этим политическим языком, сама по себе становится фактом социальной реальности.
18
Слово «суверенная» здесь не является продуманным понятием, отсылающим к какой-то определённой политической доктрине. Видимо, необходимо было подобрать какое-то прилагательное к слову «демократия», которое бы указывало на то, что в России она «особая».
В конечном итоге, очевидно, что разговоры о разрыве с «Западом» отнюдь не означают поиска альтернативы капиталистической системе. Как раз наоборот. Вся самобытность свелась к воспроизводству модели государственного капитализма, ориентированной на опыт СССР. Что, конечно, не удивительно. Но если можно было говорить об СССР как о разновидности госкапитализма, системе, обслуживавшей слой управленческой бюрократии, которая базировалась на социалистической системе собственности, то теперь госкапиталистические отношения воспроизводит себя уже на фундаменте частной буржуазной собственности. Способна ли эта система трансформироваться в европейскую модель «социального государства» — это ещё открытый вопрос. Но уже сейчас можно видеть, что это будет государство, в котором бюрократия будет чувствовать себя не хуже, чем в советском обществе.
Остранённое{1} пространство Империи
Артемий Магун
После Второй мировой войны, когда был повержен германский Рейх, а европейские державы избавлялись от колоний, принято было считать, что политическая история Нового времени состоит в постепенном развитии идеи репрезентативного государства (status). Это государство было сначала абсолютной монархией, а потом стало либерально-демократическим. Вменяемый политолог («либерал» или «реалист») должен был описывать реальность в терминах государственного конституционного права, а не в терминах, например, мессианской истории. Даже либеральная полемика против суверенитета велась с позиций будущего «мирового государства».
Восторжествовала позиция, высказывавшаяся ещё в XIX веке Гегелем, а позднее Максом Вебером. Под государством понимался режим устройства общества, основанный на законах, управляемый рациональной бюрократией и возглавляемый всевластным сувереном, связанным цепью опосредований с каждым конкретным индивидом (подданным и/или гражданином). Отметим, что у такого государства не может быть собственного исторического развития: оно — рефлексивный автомат, ограниченный территориальными пределами нации, динамика которого завязана разве что на циклы экономической активности. Поэтому когда казавшийся либеральному сознанию «архаически империалистическим» советский режим рухнул, заговорили о конце истории и о скором триумфе мирового государства.
Наряду с развитием государства Новое время видится как триумфальное развитие капиталистической экономики, которую одни (правые либералы) считают неотделимой от либерального государства, а другие (левые либералы) — сложно переплетённой с ним, а зачастую и противоречащей логике государства. Теоретики марксистской школы, в том числе советские, говорили о недостаточности секуляризации и эмансипации, проводимой либеральным государством, указывали (в согласии с правыми либералами вроде Шарля Монтескьё и Бенжамена Констана) на его неразрывную связь с капитализмом. Последние требовали отмены и того, и другого в пользу иного, «коммунистического» или «социалистического», строя, в котором государство отомрёт, а власть либо будет не нужна, либо превратится в органы самоуправления советского типа. Впрочем, реальный советский опыт демонстрировал, наоборот, рост государственной машины.
Французские критические философы, наследники Маркса, Ницше и Хайдеггера (Альтюссер, Фуко, Делёз) видели в теории о репрезентативном правовом государстве, активном гражданстве и так далее простое идеологическое прикрытие отношений голого физического господства («власти»). Причём проявлялось господство не только в экономической, но и в образовательной, правоохранительной, медицинской и многих других сферах. Вслед за ортодоксальным марксизмом они предлагали отказаться от политического и юридического языков как относящихся к идеологии и перейти к метаязыку, объективистски описывающему непрерывную тотальность человеческих отношений. Фуко создал альтернативную историю Модерна, разворачивающуюся от репрезентативной власти к власти «дисциплинарной», а затем и к «биовласти». Но если у Альтюссера, учителя Фуко, где-то ещё маячила историческая альтернатива в виде коммунистического общества, то сам Фуко отказался от глобального политического проекта, от логики исторических альтернатив, настаивая, что сопротивление «власти» должно происходить на том же локальном, конкретном уровне, где она действует, — хотя, конечно, акты сопротивления должны быть массовыми. В целом, как показали Фредерик Джеймисон и Славой Жижек, анархическую философию Фуко и Делёза можно смело прочесть как замаскированную «логику позднего капитализма», который во многом перерастает репрезентативное государство и создаёт сетевую, «номадическую» структуру распределения и господства, доводя до предела отчуждение человека от самого себя. Заметим, что Делёз и Фуко были усвоены в постсоветской России именно в этом ключе, как культовые пророки либерального «постмодернизма».
Книга Антонио Негри и Майкла Хардта «Империя» — это прежде всего реакция на внутреннее противоречие «постмодернистской» философии 1970-х и 1980-х, противоречие между беспощадной критикой структур мысли и власти (как ложных описаний реальности и как репрессивных оков, наложенных на эту реальность) и апологией нестабильного, гибкого, но, в конце концов, отчуждённого от человека мира. Нетрудно заметить, что это противоречие присуще самой концепции критики в её примитивном фейербаховском понимании, с которым в своё время полемизировал Маркс: сбросив покровы с реальности, мы рискуем принять эту самую реальность, найти способ изменить её, исходя из её внутреннего противоречия (заставляющего набрасывать эти самые покровы). Взрывать, революционизировать мир.