Лгунья
Шрифт:
— Ай-да девка, — смеется он. — Не подкачала, не подкачала!.. Кира?.. Я что-то такого имени не слыхал. Не русское это имя. А ты, видать, удалая… Удалая и развеселая. В глазах у тебя — и болото, и черти.
— Я… я должна была родиться Кириллом. Так папа хотел… И вдруг родилась Кирой.
— Уж право! А так-то чем ты ему не потрафила? — вздыхает мать. — Садись-ка поближе, детка. (Ты бы чаю, Катюша!) Вот и я тоже со Всеволодом с твоим намаялась бог знат как… Двое было у нас парней. Грудных… Полненьких, чернобровых. Нарекали Сергеями. Померли,
— Ма-а, — сказала Катя, и за Кириными плечами сердито звякнули ножницы. — Ма-а, зачем вы расхваливаете своих?
— Расхваливай не расхваливай, — вмешался отец, — а характер у Всеволода претяжелый… Другой раз по целым дням и слова не вымолвит… Это — раз… А второе — что «ихнему святейшеству» не перечь. Они обсуждению не поддаются.
— Весь в папашу! — сердито сказала мать.
— Дорогие родители!.. Может, вы перестанете в моем присутствии обо мне разговаривать, как о покойнике?! Или мне удалиться, а вы меня «осветите» Кире?
— Да чего там, сиди!.. Куда ж тебе удаляться? — сердито глянув на старика Костырика и покачав головою, сказала мать.
В окошечке, соединявшем кухню с жилым помещением, появились хлеб, сахар, маринованные грибы.
Кира с готовностью принимала то, что выбрасывало окошко.
— Ты где учишься? Или работаешь? — дознавался старик.
— Знаете ли… У меня одна мысль, никому я еще про это не говорила. Хочу устроиться на одну интересную для себя работу… На днях разведаю почву и начну хлопотать.
— Ну что ж… Почему ж не похлопотать, обязательно хлопочи, раз у тебя идея. У молодых, погляжу, все идеи, идеи… Борись! Достигнешь.
— Спасибо, — сказала Кира.
Глядя на нее глазами родителей. Сева, все время молчавший и дувшийся, оценил ее такт: она была воплощением искренности и скромности.
Из кухонного оконца глядели на Киру восхищенные глаза Кати. «Надо же!» — говорили эти детские восторженные глаза. — До чего красивая!»
Из двери в сад тянуло душистым дымом вишневых сучьев, где-то, видимо, жгли костер. Ветви яблонь живою сеткой волновались от легкого ветра. Звенели чашки и блюдца, вились вокруг электрической лампы ошалевшие бабочки. Иногда одна из них, получив инфаркт, падала прямо на белую скатерть.
— Очумелые! — проворчал старик, размышляя что-то свое. — Право же, очумелые… Словно люди!..
Брови его шевелились все живей и живей.
— Ты, стало быть, Зиновьева?.. Верно? Зиновьева дочь? Твой батька — Зиновьев, Иван Иваныч?
— Да, — сказала она, лучась и плавясь от мнимой застенчивости.
— Неплохой, говорят, человек… Только люди сказывают, маленько чудаковатый. С амбицией…
— Па-а-а! — громко ахнула Катя.
— Не знаю, — сказала Кира. — Как мне судить отца?
— Это правильно, что ты отца уважаешь, — одобрил старик. — Без уважения к родителям нет и не будет благословения. Мастер первой статьи, говорят. И состоятельный. Стало быть — работяга…
— Наверно. Только не «работяга». Отец у меня — художник.
— Хорошая ты, погляжу, дочь. Это ты — хорошо, хорошо… Он маляр, сказывают. Со Всеволодом работает… Маляр, рабочий… А ты говоришь — художник? Как тебя следует понимать?
— Па-а-а? — простонала Катя… — Па-а-а… Пожалуйста…
— Вот тебе и уважение к родителю. Не пикни и не спроси.
— Маляр-художник, — веско сказала Кира. — Мне, однако, пора. Дома будут тревожиться. Они не привыкли, чтоб я опаздывала.
— Что же ты так мало поела, детка? — засуетилась Севина мать, — Попили бы еще чайку.
— Да что вы! Дома я и того не ем. Как у вас хорошо… А сад, сад…
— Ну так ты давай наезжай, — предложил старик. — Сева — в армию, а ты — наезжай.
— Спасибо большое, — обрадованно сказала она. — Можно мне с младшим братом?.. Он до того забавный! Сашкой зовут.
— Чего ж нельзя?.. В это же воскресенье бери его под мышку и приезжай.
Они выбрались на дорогу сквозь шелестящую зелень сада.
Свинцово отсвечивали в темноте стекла в доме Костыриков. Теплое небо над домом было, как темный, тяжелый полог.
Костырик-старший вышел их провожать. Он зажег фонарь. Луч фонаря уперся в обочину проезжей дороги, вспорхнул, погас.
Прижавшись друг к другу, шагнули они во мглу, оступаясь, побрели по полю, заросшему росистой травой.
Во тьме, к которой они пригляделись, стал смутно виден далекий лес.
Что-то вокруг гудело так глухо, так сонно, что казалось, уж никогда не наступит утро.
Свет впереди, на станции, — они знали, — должен был им открыться мгновенно.
Задрожала земля. Дрожь перешла в грохот. Где-то пронесся поезд.
Кира прыгнула в электричку. От быстрого бега стекла вагонов начали перезваниваться.
Забившись в угол и опустив голову, она задремала. И приснилось ей вот что.
Сева достал халтуру — рисунки какой-то странной кухонной мебели. За эту работу он должен получить сто рублей. Он спрашивает ее: «Скажи мне, Кира, есть ли такой дурак, чтобы отказаться от сторублевого заработка!» Она отвечает: «Ты их отдашь старикам!» А он: «И немножко тебе на мороженое. Ты и Сашка, кажется, любите шоколадное!» И она отвечает: «Да».
Во сне она понимает, что он ей сдался, ослабел, стал частью ее… «Ты теперь работаешь на меня? — смеясь, говорит Кира. — А мороженое настоящее? Шоколадное?.. Я тебе кусочек оставила. Вот! Осторожно… Не урони!..»
И вдруг во сне вместо Севы появляется какой-то странный метеорит. Кира вздрагивает от страха и напряжения.
…Качаясь на бегу поезда, она чувствовала сквозь сон, как в сердце ей заползает тоска. Все вокруг грохотало, ломко и звонко.
К небу рванулись комья земли. «Это — лава!» — решила Кира. Сумрак какого-то странного острова переполнился голубоватым свечением. В небе замелькали красные молнии.