Лица
Шрифт:
В том же Кодексе находится другой рисунок: на дворе арсенала рой нагих рабочих, похожих на демонов, подымает огромную пушку с грознозияющим жерлом, напрягая могучие мышцы, с неимоверным усильем цепляясь, упираясь ногами и руками в рычаги исполинского ворота, соединенного канатами с подъемной машиной; другие подкатывают ось на двух колесах. Ужасом веет от этих висящих гроздий голых тел: это кажется оружейной палатой дьяволов, кузницей ада или заводом Круппа.
Кто же он сам — пророк вечного мира или вечной войны? И кто для него Первый Двигатель — Бог любви или тот стальной паук с окровавленными лапами? Что для него последняя сущность мира — любовь или ненависть, Бог или дьявол, или ни то, ни другое, а — страшно сказать — ничто?
В
«Веришь ли ты в Бога?» — спрашивает Гретхен Фауста, и тот отвечает ей надвое: «Кто посмел бы сказать: „верю или не верю?“. Называй Его как хочешь… У меня нет для Него имени. Имя — звук пустой».
А имя Христа тоже «звук пустой»?Ты — не христианин, —решает Гретхен о Фаусте; кажется, так же могла бы она решить о самом Гете; так же могли бы и мы решить о Леонардо.
В конце книги моей, ученик Леонардо, Джиованни Бельтраффио, рассказывает ему о двойнике его, явившемся ему, Бельтраффио, в горячечном бреду:
«— Он говорил мне, будто бы все в мире — одна механика; все — как этот страшный стальной паук, с вертящимися лапами, который вы изобрели… И еще говорил он, будто бы то самое, что люди называют „Богом“, есть вечная сила, которою движется тот страшный Паук, и что Ему все равно, ложь или истина, зло или добро, жизнь или смерть; и нельзя Его умолить, потому что Он — как математика: дважды два не может быть пять. Он говорил, что и Христос напрасно пришел — умер и не воскрес, истлел в гробу. И когда он это сказал, я заплакал. И он меня пожалел и сказал: „Не плачь, мальчик мой бедный, нет Христа, но есть любовь, великая любовь — дочь великого познания: кто знает все, тот любит все. Прежде была любовь от слабости, чуда и незнания, а теперь — от силы, истины и познания, ибо Змий не солгал: вкусите от Древа познания, и будете, как боги“».
Верь только этому древнему слову ибабушке моей, Змее,И когда-нибудь сам богоподобьясвоего испугаешься,не мог ли бы прибавить к словам двойника Леонарда Фаустов, а может быть, и Гетев двойник, Мефистофель?
Все это и значит: существо мира для Леонардо — ни зло, ни добро, ни Бог, ни дьявол, ни свет, ни тьма, а что-то между ними среднее, мерцающее, двойственное, подобное той «светотени» chiaroscuro, которую он так любил, которой так соблазнялся и других соблазнял.
«Человек с двоящимися мыслями не тверд на всех путях своих» (Иак. 1, 8) — этим словом Писания лучше всего объясняются судьбы двух ангелов или демонов европейской культуры, Винчи и Гете. Есть для них и у Данте слово глубины неисследимой:
Ангелы, которые не были мятежныНи покорны Богу, но были сами за себя.Angeli che non furono ribelli,Ne pur fideli a Dio, ma per se foro.В то время, как сатана боролся с Богом, среди Ангелов были такие, которые, не желая примкнуть ни к Богу, ни к дьяволу, остались чуждыми Тому и другому, одинокими зрителями поединка; свободные и печальные духи, ни злые, ни добрые, ни темные, ни светлые, причастные злу и добру, тени и свету, изгнаны были Верховным Правосудием в земную долину, среднюю между небом и адом, в долину сумерек, той «светотени», chlaroscuro, которую так любил Леонардо.
Кажется иногда, что оба титана европейской культуры, Винчи и Гете, — такие сумеречные ангелы, не сделавшие выбора между Богом и дьяволом. А может быть, и мы все такие же?
«Знаю твои дела: ты ни холоден, ни горяч. О, если бы ты был холоден или горяч! Но, так как ты тепл… извергну тебя из уст моих» (Откр. III, 15–16).
Всем созерцающим, не делающим выбора, казнь — неутолимая жажда и невозможность действия, неугасимый внутреннего ада огонь.
«Отче Аврааме! умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтоб омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучаюсь в пламени сем» (Лк. 16, 25).
Чтобы понять эту казнь, стоит лишь сравнить Леонардо с Колумбом: мало знал, много верил, и сколько сделал этот: а тот много знал, верил мало и сравнительно с тем, что мог бы сделать, почти ничего не сделал.
Смерть Леонардо описана мною слабо, грубо и нечестиво. Ангельского хора над погибающим Фаустом и уж, конечно, над Леонардо я не услышал.
Кто вечно трудится, стремясь,Того спасти мы можем.Wer immer strebend sich bem"uht,Der k"onnen wir erl"osen.Я не понял, что Винчи и Данте — два брата, два сына одной святой земли, Италии, и что брат братом будет спасен, Винчи спасен будет Данте.
Но, может быть, я верно угадал одно: мучившее Леонардо всю жизнь и перед смертью окончательно овладевшее им сознание бессилья.
Однажды, отперев большой сундук, стоявший в углу мастерской, он начал рыться в кипах бумаг, тетрадей и бесчисленных отдельных листков, с чертежами машин и отрывочными заметками из двухсот сочиненных им Книг о природе. Всю жизнь собирался он привести в порядок этот хаос, связать общею мыслью эти отрывки, соединить их в одно стройное целое, в одну Великую «Книгу о Мире»; но все откладывал. А теперь было уже поздно. Он знал, что все погибнет так же бесплодно, так же бессмысленно, как Тайная Вечеря, памятник Сфорцы, «Битва при Ангиари», потому что и в науке он только желал бескрылым желаньем, только начинал и не оканчивал, ничего не сделал и не сделает, как будто насмешливый рок наказывал его за безмерность желаний ничтожеством действия. Он предвидел, что люди будут искать того, что он уже нашел, открывать то, что он уже открыл; пойдут его путем, по следам его, но мимо него, забыв о нем, как будто его вовсе не было. Он понял проклятье бессилья, тяготевшее над всей его жизнью.
«А крылья? — подумал он. — Возможно ли, чтобы и это погибло, как все, что я сделал?»
Да, и это для него погибло, а может быть, погибнет и для нас. Мечта Леонардо: «мы будем, как боги», — в наших крыльях не исполнилась: человек на летательной машине — такой же раб тяжести, механики, смерти, такой же пресмыкающийся червь, каким был всегда. Нового Икара, может быть, постигнет такая же смешная и страшная участь, как древнего. Внешние крылья, без внутренних, — не крылья, а цепи. Это понял Гете-Фауст, тоже мечтавший о чуде полета:
С плотскими крыльями соединитьКрылья духа, увы, не так-то легко!Ach! zu des Geistes Fl"ugel wird so leichtKein k"orperlicher Fl"ugel sich gesellen.Это можно бы сказать о всей европейской «высокой культуре»: внешняя культура без внутренней, как тело без духа, — мертва.
Может быть, здесь, в Италии, земле Возрождения, не только языческого, но и христианского, как нигде в мире; здесь во Флоренции, городе не только Винчи, но и Данте, как нигде в Италии, услышан будет мой вопрос: что из чего, религия из культуры, или культура из религии? что над чем, культура над религией, или религия над культурой? В первом случае, я был прав, тридцать лет назад, а теперь ошибаюсь: все благополучнее, чем это мне кажется; нынешний духовный кризис легко разрешим. Во втором случае, тогдашняя роковая ошибка моя и очень многих сейчас — смешение культуры с религией, пепла с огнем: мы думали, что можно греться у пепла, когда огонь уже потух в очаге; но вот, сидя у огромной кучи пепла, мы замерзаем.