Личное дело игрока Рубашова
Шрифт:
— Ужин готовят, — сказал он. — Только один пулеметчик на посту.
Ефрейтор улыбнулся.
— Счастливый народ — французы! Tres chanceux. [23] Здесь мы жрем холодную кашу и пайки погибших товарищей. Кстати, знаешь ли ты, в чем разница между ними и нами? Вот именно — француз воюет, чтобы жрать, немец жрет, чтобы воевать. А мы-то, Рубашов, мы-то — не немцы и не французы? Кто мы?
Он задумчиво почесался — должно быть, укусила блоха. Он тоже был добровольцем с самого начала войны. Некоторые считали его итальянцем, другие — испанцем. Сам он никогда не говорил о своем происхождении.
23
Очень
— Попробуй прислушаться — что они там говорят? Нам же надо знать, что у них на уме.
— Отсюда не меньше шестидесяти метров. Не слышно ни звука.
— К ротному идти не с чем… Может быть, снаряды подвезли? Новые пушки?
— Насколько я понимаю, нет.
Все эти трупы не выходили у него из головы. Трупы — фундамент войны. Перегной, на нем хорошо растут военная крапива и военные чахлые кусты, искалеченные трупы валятся в преисподнюю вместе со взорванными домами, разлетаются с оконными рамами, кусками крыши и снарядными гильзами, за неимением другого материала их даже складывают штабелями при строительстве все новых и новых брустверов или укреплении старых. В их окопе из земляной стены долго торчала почерневшая рука; разведчики вешали на нее каски, пока не явился инспектор из штаба батальона и не приказал эту руку закопать. «Компост, — подумал он. — Блестящее доказательство закона о кругообороте веществ в природе. Сгнить на прокорм червям».
— Темнеет, — сказал Рубашов. — Уже почти ничего не видно.
— Почти ничего не видно? И дальше что? Это не ответ. Зачем мы тогда здесь? С котом играть?
— Может быть, попробовать с ракетой?
Виш пожал плечами.
— Ответь-ка мне на один вопрос, Рубашов. Что делают в России после Брестского мира?
— Не знаю, господин ефрейтор.
— Пытаются построить нечто новое? Изменить мир? Или все по-старому — маленькая передышка, а потом опять все пойдет к чертовой матери?
— Не могу ответить, господин ефрейтор.
— И Распутин, этот пророк… Говорят, он оставил завещание — предсказывает гнет еще хуже, чем был при царе. А правда ли, что, когда разъяренная толпа выкопала его тело из могилы и сожгла, он сел в гробу, сделал рукою знак и исчез? Знаешь, Рубашов, я собираюсь, когда война кончится, поехать туда и поглядеть своими глазами.
Ефрейтор сплюнул и достал из планшета блокнот для донесений.
— А что ты думаешь о Деникине?
— Не составил пока особого мнения, господин ефрейтор.
— Он говорит, что сражается за свободу. Против красных, говорит, против еще большего угнетения масс. А ты замечал это угнетение, Рубашов? Или ты принадлежал к привилегированному классу? Они вешают священников, говорит Деникин. И дворянство. Большевики заключили мир, чтобы развязать себе руки и поубивать всех неугодных.
Ефрейтор недовольно уставился на него.
— Война или мир, — сказал он. — Социализм или капитализм. А разница-то есть?
Он поднялся, нырнул под колючую проволоку, подполз к Рубашову и улегся рядом, с блокнотом для донесений в руке. От его грязной шинели пахло одеколоном.
— Рубашов, — сказал он серьезно. — А что ты, собственно говоря, здесь делаешь? Ответь мне честно, что ты здесь делаешь? Pourquoi?
— Ищу кое-кого.
— Нашел место! Поверь мне, на войне никто не находит того, что ищет. Здесь можно найти только одно — человеческую злобу. А эта злоба никакой ценности не имеет, поскольку не может нас научить ничему, что мы уже и без того не знаем.
— А сам господин ефрейтор что здесь делает? Господин ефрейтор же тоже доброволец.
— Что я здесь делаю? Я записываю, Рубашов. Все, что вижу и что слышу. Записываю. Записываю, к примеру, что ты говоришь, что другие говорят. Пытаюсь документировать эту проклятую войну. Чтобы ее не забыли.
Ефрейтор печально улыбнулся.
— И когда война кончится, — сказал он, — я поеду в Россию и буду записывать все, что увижу и услышу.
Разглядеть что-либо было уже невозможно. Они снова сползли в окоп. Ефрейтор раскурил трубку. Глаза его слабо поблескивали в темноте. Снова пахнуло одеколоном.
— Через шесть часов я должен представить донесение, — сказал он. — Попробуй подползти к ним поближе и понять, что они затевают. Темно, они тебя не увидят.
Он посмотрел на траншею. В нише у бруствера копошились крысы, опьяненные трупным запахом.
— О, Боже, — сказал он. — Где же наш кот? Мы же взяли его сюда, чтобы избавиться от этой нечисти. Ты не видел кота, Рубашов?
Он выждал, пока месяц зайдет за тучу, подполз под колючую проволоку и скрылся в темноте. Из окопов противника голосов больше не слышалось — стояла полная тишина, не нарушаемая ни человеческими голосами, ни визгом пуль.
Он ориентировался на ничейной земле, как у себя в спальне. Он медленно шел, стараясь не наступить на мину и не угодить в воронку. Он переступал через раздувшиеся трупы людей и лошадей, в которых со странным непрекращающимся шелестом шевелились черви. Из-под ног его то и дело с писком выскакивали крысы. «Для смерти, — устало подумал он, — мундир неважен — она пожирает все на своем пути, оставляя после себя только перегной и червей».
Люди здесь лишились всяких чувств. Ни сострадания, ни скорби, ни даже брезгливости. Только голод, никогда не утоляемый голод. Такова война, говорит ефрейтор Виш — бездушная машина, ей нужны трупы, ей нужно топливо, чтобы все ее ремни, шестеренки и подшипники были в движении. А на Западном фронте война никогда не отдыхает. И ни та, ни другая сторона на топливо не скупится. Все запасы идут в ход, человеческие тела охапка за охапкой исчезают в топке, пока машина не насытится и не станет ясно, что на пару дней ей хватит. Можно положить двадцать тысяч человек, чтобы завоевать пару квадратных километров. После чего все замирают и слушают, как ненасытная машина работает на холостом ходу, а у офицеров появляется время, чтобы подсчитать потери и представить к медалям наиболее отличившихся — каждые сорок восемь часов. Человеческие тела следуют потоком, один год рождения за другим. Сейчас как раз очередь дошла до мальчиков 1901 года рождения. Из старших остались только ветераны вроде ефрейтора — ушлые мужики, чудом пережившие первый год службы и приобретшие некий иммунитет к вирусу смерти. У них особый талант, они внутренне приспособлены к такому существованию — ползать, извиваясь, по жирной глине, не пропустить лишнюю порцию жратвы, убивать с таким же равнодушием, с каким обычный человек подавляет зевок.
На отрезке фронта к юго-востоку отсюда, рассказал как-то ефрейтор, шли бои за французский форт. Немцам в самоубийственной атаке удалось захватить форт, но тут на третьем этаже обнаружилось французское подкрепление, и немцев оттеснили в погреб, где размещались выгребные сооружения. Больше недели шло сражение, и только в этих боях погибло сто восемьдесят человек. Окровавленные головы торчали из канализационных колодцев, мертвые штабелями лежали за выгребными бочками. Потом удача сопутствовала немцам, и они загнали французов в тот же погреб, из которого только что выбрались. И опять начались бои за канализацию, на этот раз погибло девяносто человек. Так продолжалось еще неделю, пока наверху не сообразили, что слишком много жизней положено за обладание кучей дерьма, и войска отозвали на первоначальные позиции. «Это их война, — подумал Руба-шов. — Это их великая отечественная окопная война».