Личное отношение
Шрифт:
Ошибаться.
Потому что на пороге квартиры стоит Дарья Владимировна.
Босиком.
Держит ярко-красные туфли на запредельных по высоте каблуках в руках, тянется, продолжая вдавливать кнопку звонка, отчего и без того короткое черное платье задирается ещё выше, обнажает кружевную резинку чулка.
И в голове от вида кружева и полоски светлой кожи перемыкает, пересыхает во рту и перед глазами всё темнеет.
От желания.
Что, казалось раньше, не может быть таким сильным.
— Штерн? —
И воздуха, ставшего вдруг раскаленным, перестает хватать, разлетаются вдребезги все хорошие правильные мысли и умные вопросы, которые выговорить связано все равно не выходит, исчезают.
Остается только Дашка.
Её греховный наряд.
Копна чёрных распущенных волос.
И ярко-красная помада на сводящих с ума губах, что соблазнительно изгибаются, а Дашка покачивается, поднимает на меня янтарные глаза, в которых искрится вызов и непонятная решительность.
Мурлычет:
— Не осуждайте нас, живем один лишь раз, качает бит и бас нас этой ночью…
Она шагает ко мне, бросает туфли куда-то на пол, и их стук вторит грохоту закрытой не глядя двери.
— Дашка…
— Нас не остановить, мы не хотим грустить, — Дашка улыбается порочно, подходит вплотную, обдавая ароматом дурманящих духов и своим личным запахом лета, встает на носочки, обвивая руками шею, смотрит пристально в глаза, выдыхает в самые губы, — на все забить, забыть и делать все что хочешь…
Хочешь.
Хочу.
И целую, забывая и забивая на всё. Прижимаю к себе и сжимаю тонкое тело, и её губы приоткрываются, впускают.
Она отвечает.
Изучает.
Робко.
Но все равно сладко, и отстраниться я ей не даю, перехватываю инициативу, целую уже по-настоящему глубоко и долго. Толкаю Дашку к тумбочке, на которую усаживаю, вклиниваюсь между её ног и край платья задираю нетерпеливо.
Соскальзывает тонкая лямка из жемчуга с плеча.
Открывает.
И черноё кружево бюстгальтера мешает, злит, и эта злость подобие здравомыслия на мгновение возвращает, заставляет, тяжело дыша, отстраниться.
Убрать руку с нежной шелковой кожи.
И лямку платья поправить.
— Ты… — я выговариваю через силу.
— Ты хотел поцеловать меня на стоянке.
— Зачем…
— Квитанция сказала, что я люблю тебя.
— Пришла…
— Доказать, что это не так.
Не так.
Личное отношение — это еще не любовь.
Только очередной кружащий голову поцелуй, только сладкие губы, что пьянят куда сильнее бренди, только горячая пылающая кожа под пальцами.
Только приглушенный стон.
И неправильность.
— Лагиза…
Не имя, но ей подходит.
Она — лагиза.
Сладкая.
Чужая.
Невеста мажора, что, должно быть, самый счастливый в мире человек — потому что она выбрала его, потому что она любит его и потому что он, как сказала Квета, сделал ей предложение ещё на Новый год.
Подарил кольцо.
Что сверкает брильянтом.
— Я… я… это всё неправильно, — лагиза говорит тихо, поднимает голову, и её глаза лихорадочно блестят.
Пылают румянцем щёки.
И нет помады на припухших губах.
— Неправильно, — я соглашаюсь эхом.
Не пытаюсь отодвинуться, а она — вырваться. И время все же умеет замедляться, останавливаться, благосклонно давая запомнить и рассмотреть тонкие черты лица, густые чёрные ресницы и родинку на правой скуле.
Тонкий палец, что касается моих губ.
— Я сошла с ума из-за абсента. Ничего не вспомню утром. Ты мне расскажешь?
Нет.
О ворованных поцелуях не рассказывают.
Не говорят о том, за что будет мучительно стыдно. Не напоминают о пьяных глупостях. Не рушат эгоистично серьезные отношения, предлагая взамен лишь секс.
Я хочу её.
Но любовь ли это?
Предлагать Дашке кольцо я не стану, не позову замуж, не признаюсь ей в любви, а значит надо найти в её телефоне номер Кветы и позвонить. Отправить к мажору, который почему-то отпустил её одну в клуб, и выкинуть из головы.
Мне есть о чём думать и без Дарьи Владимировны.
Восемь
Июль
Лизавета Семеновна, угрожающе сверкая стальным зажимом с марлевым тампоном, подкрадывается ко мне целеустремленно. И увернуться от медицинской помощи я успеваю в последний момент.
— Елизавета Семеновна!
— Кирилл Александрович! — она восклицает не менее сердито.
Поджимает губы, и укоризна в её блеклых глазах видится отчётливо, смешивается с недовольством от моего наплевательского отношения к собственному здоровью. И моего протеста обрабатывать и зашивать рассеченную бровь она не понимает.
— Елизавета Семеновна, на мне всё, как на собаке, заживает, — я отмахиваюсь от неё.
Ибо кровь уже давно остановилась.
Запеклась.
И зашивать ничего не надо.
Пусть Елизавета Семеновна и считает иначе, переводит в поисках поддержки возмущенный взгляд на Стива, который, привалившись к столу, флегматично наблюдает за нашей перебранкой. И на её взор он лишь меланхолично и согласно кивает головой.
— Он та ещё собака, Лизавета Семеновна. Не волнуйтесь. Лучше проверьте мальчишку и посидите с ним.
Уйдите, потому что сохранять бодрость с каждой минутой всё сложнее и потому что Эльвина, который после вколотого обезболивающего уснул, лучше посмотреть.