Личное отношение
Шрифт:
Про Кот-д’Ивуар, куда не задумываясь я согласился уехать после Верхненеженска, ухватился за предложение однокурсника.
И Вика, мужа Ники, с собой позвал.
— Мы отработали и вернулись, а пару месяцев назад позвонил Анри, который был там с нами, и предложил снова поехать. Я отказался, а Вик согласился.
Улетел в мае в Судан, а в июне позвонила Ника и бесцветным голосом сказала, что он пропал без вести, что деревню, где была вспышка лейшманиоза и куда отправился Вик, обстреляли.
Многие погибли.
Возможно,
Нескончаемая длинная неделя неизвестности, что закончилась звонком Анри и радостной малопонятной тирадой из смеси английского и французского, что Виктор жив.
Ранен.
В тяжелом состоянии.
Но жив.
— … Ника улетела к нему, — я заканчиваю и замолкаю.
Костерю мысленно, в который раз, сестру и волнение давлю. Отсекаю привычно эмоции, которые не помогут и которые лишь мешают.
Они бессмысленны.
Как и орать на Нику благим матом.
— Почему… почему вы отпустили сестру… туда? — Дашка спрашивает хрипло.
Застывает спиной ко мне.
Отдаляется.
И это оказывается невыносимо, заставляет встать и подойти к ней.
— Я не отпускал. В Судан должен был лететь я. Написал заявление на отпуск за свой счет… — я выговариваю севшим голосом, рассматриваю родинку на шее и удержаться, чтобы не коснуться, сложно.
Невыносимо, когда она оборачивается.
Гипнотизирует взглядом.
И кофе спасает своим шипением, убегает, отвлекает, занимает руки, а Дашка, наблюдая за мной, тихо спрашивает:
— А товар?
— Лекарства, — пустую турку я ставлю в раковину, мою и полотенце с ее плеча, чтобы вытереть руки, стягиваю. — Не все можно достать в Судане и не все можно привезти легально. Либо можно, но долго.
А Ли — обязанный мне жизнью и имеющий связи, о которых вслух говорить не принято, кажется, по всей Африке — умеет быстро.
Пусть и дорого.
— Поэтому через границу нелегально? — выводы Дарья Владимировна делает правильные, смотрит пристально.
А я отношу пельмени, от аромата которых сводит желудок, на стол.
Вспоминаю, что не ел с утра, и серьезный разговор, наконец, заканчиваю. Переключаюсь на самую божественную еду в моей жизни, и добавку, провожая последний отобранный пельмень, нагло прошу.
Отодвигаю Дарью Владимировну от плиты, которая тормозит и пищу богов готовить слишком медленно, и шумовку у неё я отбираю.
Слушаю, как они с сусликами провели день.
— Фотографии смотреть будете? — она предлагает живо.
Достает, не дожидаясь ответа, телефон.
Показывает, дополняет снимки рассказами, жестикулирует и сусликов передразнивает. Хохочет задорно, и не рассмеяться ей в ответ невозможно. Невозможно перестать искоса наблюдать за ней, ловить взглядом жесты, любоваться ею.
И отрицать, что она мне нравится, больше невозможно.
Семь
Июль
— И что, ты думаешь, делать? — Стива расхаживает по кабинету.
Крутит в руках бокал с бренди.
И, допивая залпом свой, я присаживаюсь на край стола, пожимаю плечами и опустевший бокал осторожно отставляю.
Прислушиваюсь уже привычно, но… тихо.
Монстры спят.
Они устали.
Вымотали Аллу Ильиничну, слопали кучу пирогов и почти час скакали по квартире, требуя рассказать, как мы с Дарьей Владимировной ездили встречать её подругу в аэропорт. Не хотели спать, и загнать их в кровати получилось лишь в начале двенадцатого.
После сказки.
Ведь Дарья Владимировна вчера им читала.
— Ничего, — пожатие плеч я подкрепляю словами, щелкаю зажигалкой, затягиваюсь, и сигаретный дым убивает вместе с легкими усталость.
Проясняет голову.
— Ты хотя бы адвоката нанял? — Стива, выдерживая выразительную паузу, осведомляется задушевно.
— Густав Сигизмундович любезно согласился вновь представлять мои интересы, — я усмехаюсь и за бутылкой тянусь.
Плещу под пристальным взглядом Стива.
— Хотя бы что-то, — он бурчит недовольно.
Усаживается, пихаясь, рядом, протягивает свой бокал. И очередную порцию мы опрокидываем почти синхронно, не закусываем и на закрытую дверь смотрим.
Рассматриваем её молча.
Думаем.
И вопрос — самый важный — даётся мне нелегко, тонет в мрачной тишине, но не спросить я не могу:
— Вы с Анькой монстров заберет к себе, если меня вдруг… посадят?
Признают виновным во врачебной халатности, в смерти ребёнка, мать которого ненавидит меня вместе со всем Верхненеженском, требует крови и суда Линча, как минимум.
— Да пошёл ты, Лавров… — Стива шлёт остервенело.
Кроет благим матом.
И зажигалкой, забывая, что бросил пагубную привычку, чиркает зло и нервно.
— Идиот, — он ругается, бубнит неразборчиво сквозь сжатую зубами сигарету, — ты ведь Нике даже не сказал, да?
— Да, — я соглашаюсь легко. — Ей и без меня хватает проблем.
Переживаний.
Трудностей.
От которых её взгляд потух, залегли глубокие синяки под глазами, появились морщинки, кои камера безжалостно подчеркивает, и улыбается, становясь прежней веселой Никой, она теперь только перед сусликами.
— Ну конечно, — Стива тянет издевательски, напоминает мне меня же, — зачем ей знать, что тебя хотят на пару лет упечь в тюрягу. Вот скажи, чего вдруг спустя три года эта сука опомнилась? Почему сейчас?
Риторический вопрос.
И ответа у меня нет.
Человеческая душа — потёмки, как сказал днём Густав Сигизмундович, вертя в руках мою подписку о невыезде и повестку в суд, рассматривал документы чуть ли не с лупой и седые брови неодобрительно хмурил.
— Может поговорить с ней?