Личное отношение
Шрифт:
Отдает ключи.
Моргает.
И скользящая в её взгляде задумчивость пропадает. И к машине она меня тянет за рукав куртки, торопит, подпрыгивает, заражает своей радостью.
Предвкушением.
Солнечной улыбкой.
От которой внутри всякий раз что-то обрывается, переворачивается, сжимается до боли и ликования, что она улыбается мне.
Моя жена.
Моя лагиза.
Упрямая
И спускаться в каюту она отказывается. Остается на палубе, где, обдавая дыханием близкого Южного полюса, гуляет сырой ветер, пронизывает чувство запредельной свободы и абсолютного счастья.
— Что ты так смотришь?
— Как? — вопрос выходит хриплым.
Севшим голосом.
И моя жена, убирая с лица брошенную ветром прядь волос, вспыхивает румянцем, отводит смущённо взгляд, и шепчет она едва слышно:
— Будто ты вытянул самый счастливый билет на свете.
— Вытянул, — я соглашаюсь.
Признаюсь, рассматривая её, а не берега Огненной Земли:
— Я влюбился в тебя с первого взгляда.
В её улыбку.
Легкий смех.
И глаза цвета мёда.
— Ты себе это придумал, — лагиза, пряча лицо на моей груди, бормочет в куртку.
Вздыхает прерывисто, молчит слишком долго, поднимает все же голову, и в её глазах снова мелькает что-то необъяснимое.
Непонятная решительность.
Что пропадает, когда по правую сторону показывается остров пингвинов и остальные туристы высыпают на палубу. Ждут, разговаривают, и тишина — одна на двоих — заполняется чужими пёстрыми выкриками на разных языках мира.
Разбивает что-то.
И это что-то незримо ускользает.
А лагиза отстраняется.
Устремляется первой на берег, кивает согласно китайским болванчиком, что трогать, гладить, кормить пингвинов и сходить с проложенных троп она не будет. И догоняю я её, когда она уже в отдалении ото всех.
Вытягивает шею не хуже магеллановых пингвинов.
Наблюдает за пернатой колонией, что растопыривает крылья и вразвалочку фланирует по краю берега, не обращает на нас внимания, поскольку их, птичьи, дела куда важнее.
— Кирилл, посмотри какие они смешные… — Дашка просит шёпотом.
Заворожено.
И детский восторг в её голосе завораживает уже меня.
— И верные, — я говорю негромко, блещу познаниями о птицах, коими никогда не интересовался, но… перед лагизой хочется быть образованней.
Умней.
Лучше, чем есть.
— Магеллановы пингвины создают пары один раз и на всю жизнь, — поэтому я рассказываю, прижимаю лагизу спиной к себе, чтобы повернуть её и на виднеющееся в кустах гнездо указать. — Они не изменяют и птенцов не бросают. Воспитывают совместно, попеременно отправляясь на добычу еды. Один ловит рыбу, а другой следит за птенцами…
— Кирилл, у нас тоже будет.
— … при этом они страдают топографическим кретинизмом, поэтому один начинает истошно… что?!
— Птенец, в смысле ребенок.
Дашка деревенеет, каменеет вместе с курткой в моих руках, и разворачиваю я её, чтобы заглянуть в медовые глаза, почти вечность.
Повторяю дятлом:
— Что?
— Я беременна, Лавров, — Дашка выговаривает сердито.
Доходчиво.
Но…
— Ты… не рад, да? — она спрашивает напряжённо.
Закусывает нижнюю губу.
Отступает.
И даже два шага между нами кажутся огромной пропастью.
Страшной и непреодолимой.
Невыносимой, поэтому я шагаю за ней, сгребаю нахохлившуюся воробьем и настороженную жену в объятья, прижимаю крепко.
Сильно.
Не вырваться.
Даже если лагиза пинается, ударяет кулаком по спине и головой, когда я кладу ей подбородок на макушку, пытается яростно мотает.
— Я… рад. Слышишь?
— Да. И нет, — Дашка произносит потеряно, сжимает судорожно, переставая драться, мою куртку, и носом она хлюпает. — Ты…ты не выглядишь радостным.
Не выгляжу.
Потому что радость — робкая и ослепительная одновременно — зарождается внутри, у сердца, которое грохочет запредельно быстро.
Оглушает.
И говорю я глупость:
— Мы с тобой будем, как магеллановы пингвины.
– Раз и навсегда? — Дашка, запрокидывая голову, спрашивает строго.
Не смеется.
Ищет важный ответ в моих глазах.
И почему-то эта глупость глупостью нам не кажется, требует серьезного ответа, в котором я уверен и который я знаю уже очень давно и точно:
— Да.
Конец