Личность
Шрифт:
— Нужно будет — выстрелю, не сомневайся. Так вот, значит, как, красным заделался.
В голосе «Козы» слышится не только злоба, но и любопытство. Ведь они насквозь знают друг друга, так ему по крайней мере казалось. В гимназии «Лех» был горячим сторонником Пилсудского, по случаю смерти маршала писал даже траурные стихи, входил в скаутскую организацию, которой руководили националистические деятели, — словом, всегда был «своим парнем», а тут — на тебе, загадка. «Коза» прибыл издалека, оттуда, где людей четко делили по полочкам и критерии этого деления не обсуждались. Откуда ему было знать, что происходило в стране. Он терпеливо ожидал разъяснений от своего бывшего однокашника, безуспешно пытаясь сам подсунуть ему ответ, называя фамилии общих знакомых, которые ушли в боевой отряд «Союза».
— Говорят о них, что к красным подались, значит, не ты один?
Разговор становится опасным. По ниточке «Коза» может добраться и до клубка, не так уж трудно: ученики — учитель гимназии — он.
— Слушай-ка, —
— Врешь!
— Спокойно. Есть доказательства.
— Отец ведь попал в лагерь.
— Это еще ни о чем не говорит.
— Тебя выпустили на свободу из гестапо, а отца отправили в Освенцим. Кто же предатель?
— Спрячь пушку, «Коза». Хватит дурачиться. Ты за отца не ответчик, а меня тоже не пробуй замарать. Наша организация взяла заложников, чтобы нас выпустили. А теперь послушай доброго совета: катись-ка ты из Гурников к своему верховному командующему.
«Коза» прячет пистолет, его лицо выражает недоумение, на щеках нездоровый румянец, а глаза — мутные, потухшие. Он слушает, что ему говорит «Лех»: о будущем, о полной свободе человека, об уничтожении всякой эксплуатации, о народном государстве, о братстве всех людей. Что он может противопоставить этому? Приказ? Возврат к порядкам 1939 года?
— Но мы ведь тоже не хотим зла, пойми, будут реформы, обязательно, но мы такими делами не занимаемся, мы только солдаты.
— А что твои солдаты делают сейчас? Борются с немцами? В партизанах?
— Нет приказа, — отвечает этот пришелец издалека, в голосе его чувствуется смущение, он не может найти нужных объяснений, он уже начал сомневаться в том, во что верил, в правоте своего дела, в честности отца.
Они расстаются не попрощавшись, чужие люди, говорящие на разных языках. Когда «Лех» доложил «Штерну» об их разговоре, в ответ услышал упрек в том, что беседа проведена неправильно, что он не убедил противника.
Особое положение «Штерна» основывалось, помимо всего прочего, еще и на том, что ему до сих пор не встречался достойный политический противник, и ему казалось, что он с любым справится, каждый ему по плечу. Ему попросту не представился еще такой случай, ои постоянно вращался в кругу людей с таким же, как и у него, образом мышления, многие его избегали, либо же он их избегал, и поэтому его теперешние убеждения сложились не в столкновении противоречий, не в острых дискуссиях, политических спорах, а в результате если и споров, то с печатными формулами, с безымянными авторами, с анонимными мыслями. Если и были столкновения, то скорее с самим собой, поскольку споры в руководстве были спорами в своей семье. Он не любил ходить по кафе, где зачастую велись ожесточенные дебаты по различным принципиальным вопросам, не было у него встреч с политическими противниками. Замкнувшись в тесном кругу друзей, он и впрямь чувствовал себя уверенным и сильным, но это была только видимость силы, потому что огромное большинство думало и считало иначе, о чем он тоже знал, но не сумел взять на себя роль трибуна революции, да и время было не то. И перед самой войной, когда учительствовал в Гурниках, он в контактах, по крайней мере личных, тоже ограничивался «своими», борясь с противниками лишь пером и выступлениями перед учениками. Положительные черты такой тактики проявлялись в динамизме руководимого им «Союза», в рискованных акциях, в хорошем настрое организации, негативные — в недостаточной ориентированности в действительности, в недооценке реального соотношения сил. Множество трудных вопросов, не решенных и не выполненных по сей день, когда я это пишу, именно поэтому казались ему простыми; он способен был собственные мечты воспринимать как реальность и нас заряжал сверх всякой меры оптимизмом. Однажды, когда зашел разговор о жителях Гурников, и все пытались доискаться причины, почему после сентябрьского поражения, имея столь горький опыт прошлого, большая их часть, едва оправившись от шока, продолжает симпатизировать старым политическим партиям, старым властям, «Штерн» заметил, что усиление фашистского террора и беспомощность прежнего государственного аппарата приведут к перелому в сознании этих людей, к переходу их на нашу сторону. Это, считал он, вопрос решенный. Другой случай: Добрый, который был коммунистом до мозга костей, выразил как-то сомнение в успехе революции социалистического тина и даже высмеял уверенность учителя в том, что она вспыхнет также и в Германии, в ответ тот удивленно раскрыл глаза и с детской ясностью заверил нас, что так и случится, потому что так должно быть.
По его предложению был создан боевой «агитотряд» под руководством «Хеля». «Штерн» считал, что в народе дремлют мощные революционные силы, которым необходим лишь толчок, пробуждение, вызволение к действию. Было в нем что-то от народовольцев XIX века в лучшем значении этого слова: вера в силы людей, самопожертвование, запал. Не удивительно, что он осуждал тех, кто, по его мнению, не проявлял подобных черт, не выступал пропагандистом
Вечером того же дня в комнате Марии появилась карта, вырезанная из газеты, с жирно обозначенными линиями фронтов. Рядом с картой на столе стояли стаканы с настоящим чаем, сахар и малюсенькие пирожные с вишенками в середине.
— Мне что-то страшно, — сказала она. — Русские перешли в наступление, а я боюсь, их боюсь. Все так страшно. Ты знаешь, кого я видела? «Козу». Он теперь называет себя Адамом Юрговским. Он и о тебе говорил, очень плохо о тебе говорил, вроде бы вы с ним после разговора расстались врагами. И еще сказал, что его отец никакой не предатель, что есть от него письмо или записка из лагеря, не знаю точно, где он пишет, что ни в чем не виновен.
— И эта встреча тебя обеспокоила?
— Да. Встреча — тоже. Он хочет, чтобы я была с ними. Я, конечно, ни словечка не сказала о вас, но он знает, что мы с тобой встречаемся, а это уже опасно. Он говорил, что они таких, как вы, к стенке ставят. Я бы хотела уехать отсюда. И ты обязательно тоже должен уехать, непременно. Слушай, давай уедем вместе. У мамы есть план, отличный: в горах симпатичный домик, давай уедем туда, только не говори, что не можешь, не имеешь права. Как раз имеешь. Да, конечно. Я глупая баба, знаю, знаю, пусть так, хорошо, но я есть, понимаешь? И я не намерена умирать за других. Я знаю, что ты скажешь: я полька. Не знаю, может, ты и прав, но послушай, моя подруга погибла, когда возлагала цветы к памятнику Мицкевича, точнее, туда, где раньше был памятник, другого моего знакомого застрелили, когда он вешал на башню бело-красную [15] тряпку. Есть ли смысл в этом? Цветочки, тряпки — и жизнь, наша с тобой жизнь. Прости меня, но когда тебя били, что у тебя было перед глазами: знамена, цветы, белый орел — герб Польши, а может, только мать, а может, я?
15
Цвета государственного флага Польши.
Никого не было, но он не сказал ей, молчал, изумленно внимая неожиданному взрыву Марии, чувствуя, что она говорит это не из-за трусости, а из-за любви к нему и к жизни. Ему хотелось успокоить ее, и он со смехом сказал, что он и не воюет за цветочки и тряпочки, возможно, «Коза» воюет, но не он, у него вырывается фамилия «Штерна», но он прерывает себя на полуслове. Нельзя называть фамилий. Девушка, впрочем, и не желала слушать, затыкала руками уши, она знать ничего не знает и слышать не хочет, но, заметив, как он бочком, осторожно старается усесться на диване, вновь взрывается.
— Я сейчас же пойду к Учителю и скажу, чтобы он отстал от тебя, — говорит она. — Во всем, что случилось, виноваты старики, так пусть сами и расхлебывают, а нас оставят в покое.
Она, конечно, не пошла к «Штерну», но продолжительное время избегала встреч, а потом неожиданно уехала с матерью в горы. Тем временем «Штерн» по совету друзей ограничил свою деятельность и даже не участвовал в собраниях руководства «Союза», которые каждый раз проходили в новом месте, но уже не у него на квартире, он вынужден был также прервать и свои личные контакты с друзьями, прежде частенько заходившими к нему на чашку чая. В числе их был и «Лех». Они виделись теперь только на работе, да и то не каждый день, потому что его иногда заменял кто-нибудь из членов кооператива, впрочем тоже по инициативе руководства, а точнее, Петра Маньки, который все пытался доказать ему, что незаменимых нет. «Штерн» воспринимал все это болезненно, особенно его взволновал не сам факт отстранения от любимой работы и не вынужденная изоляция, а демонстрация недоверия к нему, к его уверенности в себе. Он обязан был подчиниться, однако его вера в свою правоту поколебалась надолго. Против него, казалось, выступила и его жена, так по крайней мере он воспринимал, хотя, взвесив спокойно, понял правоту и ее и товарищей, но ему необходима была ее поддержка. Она часто говорила ему о его ненужном риске, напоминала о правилах конспирации, установленных им же самим, но никогда не требовала, чтобы он соблюдал осторожность ради безопасности ее и их ребенка. В это время они почти не ездили к дочке, товарищи просили не делать этого. Они даже не догадывались, что друзья по предложению Доброго охраняли их. Теперь всегда кто-либо сопровождал их, более зоркий и наблюдательный, всегда кто-нибудь из наших «прогуливался» вблизи их дома, а к ним было запрещено заходить даже Кромеру, ему дали указание соблюдать максимальную осторожность, чуть ли не домашний арест предписали.