Личный демон. Книга 3
Шрифт:
Нормальная школьная дружба, сразу после выпускного переходящая в отчуждение — и хорошо, если не в ненависть.
Нет, сказала себе Катерина, нет. Вставай. Саграда все-таки не малолетняя дурочка, бесконечно доверчивая и бесконечно обидчивая. Она не мечтает умереть прямо здесь и сейчас, захлебнуться грязью, чтобы не пришлось поднимать перепачканное лицо, вызывая новый приступ хохота у мучительниц своих, о нет, совсем не мечтает. Поэтому, покачиваясь от внезапно подступившей слабости, она встает сперва на четвереньки, потом на колени — и снова валится на бок, зажмурившись, изо всех сил стараясь не расплакаться от обиды и унижения. Сколько лет, боже, сколько лет тебе и той обиде, Катька, а оно всё так же саднит, так же палит огнем где-то в
Бесполезно убеждать себя, что время лечит, что плакать неча, бесполезно. Ничто не вылечит твоей изъязвленной, больной сердцевины.
— Подлиза! Вставай, хорош валяться, — командует кто-то из троицы. Окрик выдергивает Катю из пурпурной мглы. Она открывает глаза и удивляется тому, какая, оказывается, маленькая. Или это тени вокруг котла так огромны, каждая ростом с дерево, руки как ветви, ноги как стволы, головы качаются в недосягаемой вышине, рты бормочут вечное:
— Вслед за жабой в чан живей Сыпьте жир болотных змей… Желчь козла, драконья лапа, Турка нос, губа арапа, Печень нехристя-жиденка, Прах колдуньи, труп ребенка, Шлюхой-матерью зарытый В чистом поле под ракитой… [78]78
В. Шекспир.Макбет. Перевод Ю. Корнеева.
Катерина чувствует себя беспомощным, пресмыкающимся на брюхе существом. Ног под собой не чуя, вихляясь из стороны в сторону, она поднимается на хвосте — ног у нее больше нет, пропали, пропали вместе с баретками, приходится балансировать на хвосте, длинном и гибком, хорошо хоть остались грудь и руки, она теперь полуженщина-полузмея, Ехидна, наказанная богами за их же, богов, вину, за божественную неосмотрительность, за инфантилизм божественный, неистребимый: создать, разочароваться, убить. Или изуродовать. И вот она, их неудачная креатура, ползает на чреве своем, стреноженная хвостом, расписанным золотом и чернью — то ли черными ромбами по золоту, то ли золотыми по черному, словно бушмейстер, огромная бразильская гадюка.
— Так тебе, Подлиза, гораздо больше идет, — смеются голоса. — Всегда гадиной была, а теперь сразу видать, кто ты и что ты.
Катя с изумлением оглядывает себя, свое тело, длинное, плоское, извилистое, будто речное русло, предмет извечных насмешек — и в человеческой, и в змеиной ипостаси. Дурнота снова подкатывает к горлу. Темнота леса берет черными пальцами поперек туловища, сдавливает в горсти. Пахнет землей, прелью, гнильем — а еще костром и наваристой дрянью из котла. Похоже, там, в отвратительном борще, варятся звери и люди, корни и травы, переплавляясь, как в тигле. Хочется ругаться в полный голос, пнуть проклятую посудину, вывернуть варево прямо в огонь, да вот беда, ног нет и голоса тоже. Еле слышное шипение клокочет на языке — ни заорать, ни выматериться. Точно гейзер в кастрюле заперли.
Это мне за то, что я годами пресмыкалась перед ними, догадывается Катерина. Ползала и молчала. Бог ты мой, думает Катя, а что, если бы я решилась, если бы послала их, если бы повела себя глупо, истерично, по-детски — и как еще себя вести, когда тебе шестнадцать? — что угодно, но только не молчала бы, не молчала.
Что если бы.
И чем дольше она думает, тем больше злится на себя, тем яростнее обвиняет, тем больше хочет наказать себя за то, что с нею сталось.
— А ты говоришь, она глупа, — произносит ведьма. Катя не понимает, которая, да и неважно уже. Ничто теперь неважно для маленькой, новорожденной титаниды, нежного,
Почему люди считают, будто змеи — опасные создания? Мягкотелые, волочащие уязвимые тела по песку и камням, по сухостою и бурелому, глухари и немтыри, слушающие телом мелкую, непрерывную, сводящую с ума дрожь земли. Невелика надежда на тугие кольца, ломающие кости, на яд, убивающий слишком медленно и не наверняка.
— Она не глупа, она все понимает, — тянет издевательски-ласковый голос, жесткие, пропахшие ведьминым варевом пальцы хватают за подбородок, мнут лицо, разжимают челюсти, открывая рот на невозможную для человека ширину — и прямо в глотку, царапнув нёбо, протискивается ложка с отваром, только что бурлившим в котле.
Будь Катя человеком, она бы одновременно задохнулась, захлебнулась и умерла от болевого шока в момент, когда кипящая отрава ринулась в желудок, не встречая преград. Ехидна, которой Катерина стала, выжила. И даже сознания не потеряла. Только съежилась, оседая сама в себя, в уложенные гнездом хвостовые кольца, прячась за ними от новой муки, обхватив руками огнем горящий живот и ожидая — нет, не смерти, но издевательств, которые хуже смерти.
— Как тебе помадка? — голоса не умолкают, кружат поверх, въедаются в мозг. — Нравится наша помадка? Не горчит? Нравится-нравится-нравится? Съешь помадку! Съешь! Съешь!
Какая еще помадка, вяло думает Катя, при чем тут помадка? Воспоминание выплывает из глубин памяти, темное и медленное, словно кракен, учуявший поживу.
Уроки труда, закатанные рукава, нейлоновые фартучки самой гнусной расцветки, на плитах кипит молоко с сахаром, так и норовя убежать. Половина плит уже в коричневых пятнах, но Катерина стоит с ложкой над своим ковшиком, помешивает, поглядывает, бдит. Если что Подлизе и удается, то стряпня. И сдает она то, что приготовила, всегда на пять. А вот трио королев выше троечки отродясь не поднимается: скучно им с ложкой над варевом стоять, нестерпимо скучно. Хочется развлечься, посплетничать, покрасоваться перед любым, кто бросит взгляд в сторону самых-самых… основных. Да только над плитой не очень-то покрасуешься — стоишь красная, распаренная, в дурацком фартуке, поджидая, пока вскипит, или остынет, или загустеет, или подрумянится — тьфу, пропасть! Ну а подлизины кулинарные таланты, конечно, ни разу не преимущество в извечной женской конкуренции.
Перед катиным внутренним взором открывается бездонное жерло геенны, где горит, горит синим пламенем люциферова гордыня, обложенная дровами гордыни человеческой.
И зависти — бесконечной, нелепой зависти, зарождающейся из жажды любви, как в недрах голубого теплого моря зарождаются жестокие шторма.
Выходит, и королевы завидуют служанкам. И чем глупее, чем недостойнее их зависть, тем ниже падают королевы, теряя короны, скипетры и державы свои, разбиваясь о понимание простой истины: и монархи бывают ничтожествами. А глупые служанки так и крутятся под ногами у господ в своих уродских фартуках, с заткнутыми за пояс полами юбок, таскают в залы подносы с закусками, бегают на сеновал с заезжими кавалерами, рожают ублюдков вилланам, королям бастардов — словом, живут. Живут, покуда королевы ждут особой, выдающейся, королевской удачи. Срывая зло на служанках, если удача медлит.
А медлит она всегда. И королевы год от году все злее, все завистливее, все несправедливее к бедным подлизам, таким жалким в попытках оправдаться и заслужить монаршее одобрение. Еще чего, думают королевы. Тебя один раз похвали, ты, пожалуй, еще захочешь. Ну нет, милочка, твое место в грязи, на коленях, а лучше ничком, на брюхе, с исхлестанной спиной и разбитым в кровь лицом.
За то в преисподней и ставят королев-завистниц к котлу, в котором булькает-лопочет отвратительная жижа, нипочем не желающая превращаться в тающую на языке шоколадную помадку, фирменное катино лакомство, хрупко-сахаристое снаружи и нежно-обволакивающее внутри.