Лихие гости
Шрифт:
Теперь не только сам вход, но и староверы, оставшиеся в долине, наглухо и бесповоротно были замурованы — на долгие времена. Горную тропу в расчет принимать не следовало. Эту последнюю ниточку, тянувшуюся из чужого и враждебного мира, тоненькую и ненадежную, Мирон тоже решил оборвать, перекрыть тропу накрепко. Каким образом он это сделает, Мирон еще не решил, но и малого сомнения не испытывал, твердо знал — сделает.
Не двигаясь с места, он дождался, когда утихомирится камнепад, дождался, когда спустятся люди со склона кряжа, и, пересчитав их всех, убедившись самолично, что никто с крутизны не сорвался и не покалечился, облегченно вздохнул и широко, вольно, в полный размах руки перекрестился родным ему двуперстием.
— Пора и домой трогаться.
Домой, не зная устали, поспешал и Данила. Коня ему никто не оставил, и он бил ноги, выбираясь по неудобьям из глухих и безлюдных мест. Спал накоротке возле костерка, поднимался, когда на востоке едва-едва начинало синеть, и шел, как и в прошлый раз, безошибочно угадывая охотничьим чутьем верную дорогу.
Нигде не сбился. Словно чья-то заботливая рука, невидимая, но явственно ощутимая, вела его и не отпускала даже тогда, когда добрался он до знакомых мест, где ведомы были узкие и потаенные тропинки, быстро и легко приближавшие к Успенке. Внезапно тропинка кончилась, выкатилась на лесную дорогу, накатанную тележными колесами, и оборвалась, уткнувшись в мягкую пыль. До постоялого двора оставалось верст пять-шесть, не больше. Данила пролетел их, будто на крыльях.
А вот в ограду постоялого двора входил он, разом обессилев до слабой дрожи в коленях, медленно и тяжело, загребая землю носками сапог. Брел, не давая себе поблажки, не допуская, чтобы слабость одолела и свалила его, и от напряжения глаза, будто промытые живой водой, видели все ярко, до последней мелочи: и сруб своего будущего дома, который поднялся за время его отсутствия на добрый десяток венцов, и Никиту с Игнатом, сидевших верхом на этом срубе и весело махавших топорами, и капли смолы на щепках, валявшихся вокруг, и плотно притоптанную, но все равно зеленую траву возле коновязи, и высокое крыльцо, на котором сидел, низко нагнувшись и повернувшись к нему спиной, какой-то мужик. Данила дошаркал до крыльца, оперся рукой о стояк и сразу понял, увидев кудрявую голову, что сидит на крыльце его тесть, Артемий Семеныч, неумело держит на вытянутых руках Алешку и разговаривает с ним, жалуется сокрушенно:
— Соленые пряники у нас, Алеха. Тятька твой, в рот ему дышло, в неизвестных местностях обретается, а дом рубить надо, лето короткое, как овечий хвост; осенью, кровь из носу, под крышу требуется подвести, а кто кроме нас родных, поможет… Вот и рубим, дядьки твои рубят… Слышишь, как топорики у них говорят? Клочихинска порода, сразу различишь. Ты не серчай, Алеха, что я про тятьку твоего не шибко ласково говорю, обида старая засохнуть не может, я бы и рад от нее избавиться, а она гложет. Погоди-ка, парень, погоди… Никак крутое дело задумал, ишь, запашок пошел. Ну, тужься давай, тужься. Клочихинска порода, у нас и запах ядреный… А что про охоту этот каторжный обормот наплел, так я сразу не поверил. Кака охота, коли исправник приезжал. Это он, мордатый, куда-то Данилу отослал. Каторжный-то, похоже, отбоярился, быстренько вернулся, теперь в Белоярск умотал, сказывал, что хозяин к себе призывает, а Данила неизвестно где горе хлебает. Не-е-т, пустой он человечишка, приблудный-каторжный, соврать толково не может, не-е-т, не ровня он твоему тятьке. Тот мужик сурьезный, не пустельга какая. Ну, опростался, родимый? Опростался… Во-о-н как лыбишься, довольнехонький. Пойдем к мамке, пускай она тебя обиходит…
Но Анна в это время сама вышла на крыльцо. Увидев Данилу, она остановилась, обмерла и прислонилась полным плечом к косяку. Стояла, смотрела на своего мужа широко распахнутыми глазами, и они сияли у нее любовью и лаской, как тогда, в Медвежьем логу. Ни капельки не поблекло это сияние за прошедшее время, вместившее в себя столь много тревог и долгих ожиданий.
Данила скинул ружье, заплечный мешок,
25
Весело, с легким свистом рассекал воздух гибкий березовый прутик с тремя необорванными листиками на конце: шлепал по голенищу, сшибал макушки высоко поднявшейся травы, игриво прилипал к пышному заду, обтянутому пестрой юбкой, и взвивался вверх, не находя покоя. Шагал Егорка по обочине широкой дороги и забавлялся этим прутиком, как дитя малое. Рядом с ним двигалась легкой поступью дородная, широкой кости, еще молодая баба в цветастом нарядном платке, из-под которого стреляли острые глазки.
— Дарья Максимовна, — у Егорки даже голос изменился, ласковым стал, как бы зазывным, — видишь впереди полянку?
— Вижу, Егор Иванович, — охотно отозвалась его спутница, — хорошая полянка, и тенек от березы имеется.
— А не откушать ли нам с тобой на этой полянке, а после и подремать можно…
— Знаю я, Егор Иванович, как ты дремешь, знаю, — Дарья Максимовна коротко хохотнула, и свернула с дороги к маленькой и уютной полянке, на краю которой стояла, свесив ветки до самой земли и отбрасывая неровную тень, раскидистая и высокая береза. Под ней и расположилась веселая парочка, дружно скинула заплечные мешки и скоро на чистой, аккуратно расстеленной тряпице появился хлеб, вареные яйца, кусок вяленого мяса и пучок зеленого, еще малорослого лука.
Закусывали не торопясь, обстоятельно. Да и куда им было, бедовым, теперь торопиться?
Егорка прижмуривался от удовольствия, и верилось ему, что нахальный бес, торчавший неотступно за его левым плечом и строивший свои поганые каверзы, навсегда отлетел неведомо куда и прижился за плечом иного бедолаги. Пусть теперь с ним другой мается, а с него хватит — в конце концов и он, Егор Иванович Костянкин, имеет право вздохнуть по-человечески, что у него рожа кривая, чтобы всю жизнь на него только несчастья сыпались?.. Думая так и веселея еще сильнее от этих дум, словно от хмельного зелья, Егорка снова похвалил себя, такого смышленого и проворного, что оплошки не допустил и вытащил у судьбы большущий выигрыш, словно из колоды козырную карту в последний момент выдернул.
А еще недавно и не мечтал о таком выигрыше.
Вернулся он, как приказано было Прокоповым, к казачьим лошадям и погнал их к постоялому двору, ругаясь и проклиная все на свете. Дело-то незнакомое, с лошадями Егорка обращаться не умел, а в седле сидел, как мешок с отрубями. Полдня только проехал-промучился, а умудрился двух коней потерять — отбились и пропали, на погибель свою и волкам на поживу. На второй день еще одна кобылка исчезла, приметная такая была, рыжая. Егорка задумался: если и дальше гиблым манером пойдет, он лишь на своем коне, который под седлом, до постоялого двора доберется. И что скажет, когда доберется, исправнику Окорокову? Не укараулил, волки животину подрали? А исправник слезу уронит и поверит. Даже смешно помыслить…
Егорка выбрал прогал пошире, как сумел, сбатовал лошадей, и оставил их на этом прогале, где густая трава успела вымахнуть почти по колено. Дальше отправился налегке, сам-один, на послушном жеребчике. Помнил Егорка, что лежала неподалеку глухая, но довольно богатая деревня — Ермилово. Когда в первый раз выбирался от Кедрового кряжа, он в нее захаживал, и даже знакомство случайное с одним мужичком свел. Звали того мужичка Ипатом, жил он на самом краю деревни, и видно было по повадке — не простой мужичок, с занозой. Вспомнился он Егорке, конечно, не случайно, с дальним умыслом вспомнился. Умысел этот Ипат сразу понял и заверил, что завтра ответ будет дан, как на подносе. Поинтересовался Егорка и о ночлеге, надеясь, что Ипат приютит его у себя и покормит, но тот лишь ухмыльнулся и махнул рукой в сторону завалящей избенки: