Лихие гости
Шрифт:
— А ты их не слушай, неразумных, сами не знают, чего городят. Отец у тебя славный был, добрый, и отчество тебе оставил красивое — Андреевич. Да помер он, болезный, в дороге, когда тебя еще на свете не было. Шли мы с ним место для житья искать, а он простудился, до Успенки нашей я уж одна добрела. Здесь ты и родился…
Обнимала его большими мягкими руками, крепко прижимала к себе и целовала в вихрастую маковку. Матери своей Данилка всегда верил. И жалел ее с малых лет, видя, как колотится она в одиночку, чтобы прокормить себя и сына: в работницы нанималась к справным хозяевам, им же сено косила и молотила хлеб, а зимой со старой шомполкой ходила в тайгу и без добычи возвращалась редко. Данилка, когда чуть подрос, нигде от нее не отставал, тащился,
Нет нынче матери, вот уж третий год пошел, как тихо угасла Олимпиада Шайдурова. Некому сироту утешить.
Данила рывком отворил дверь в свою избушку, упал на топчан и повернулся лицом к стенке.
Умереть бы хоть, что ли!
4
Вот как в жизни случается: ни светило, ни шаяло, а пришло время — вспыхнуло. Припекло до болячки.
А все малина виновата, ягода лесная, будь она неладна, и провалиться бы ей в тартарары вместе с Медвежьим логом, где вызрела она в нынешнее лето невиданно.
— Да така рясна, така сладка, прямо спасу нет, сама во рту тает, — елейным голосом пела в ухо старая Митрофановна. — Я и тебе на зиму запасу, от любой хвори средствие будет. Сослужи, Даня, я в долгу не останусь…
Данила в тот вечер мордушку [5] из ивовых прутьев ладил, каши уже сварил для прикорма и собирался с утра на озеро: карась, как дурной, стеной ломился. Но притащилась, на закате уже, Митрофановна и принялась уговаривать, чтобы сходил он завтра в Медвежий лог с ягодницами, потому как сильно боязно им одним. Три дня назад пошли — а там медведь хозяйничает, тоже любит сладким полакомиться. Как рыкнул, так иные бабы и девки ведра в логу побросали, а до деревни, с визгом, летели, как весенние ласточки.
5
Мордушка — рыболовная снасть, сплетенная из тонких прутьев.
— Посидел бы со своим ружьецом, покараулил бы нас, оборонил, коли он, растреклятый, явится, — зудела и зудела Митрофановна — хуже комара, от которого сколько ни отмахивайся, а он всегда рядом, — С нашего околотку все девки пойдут — может, какую выглядишь. На вечерки-то, сказывают, ты не ходишь, оно и понятно дело — какое веселье, когда самого себя поить-кормить надо. Сиротское житье известное — чужие люди не озаботятся…
Старухины причитания Даниле — как острый нож по сердцу. Не любил он, когда ему в душу лезли, когда его сиротство трогали. Что он, убогий какой?! Да он в деревне — самый знатный охотник. И соболя бьет, и белку, и на медведя ходит. К нему вон даже господа из самого города Белоярска на охоту приезжают — хвалят, не нахвалятся. С десяти лет, как мать-покойница занемогла и обезножела, он от тайги кормится и знает ее, как свою махонькую избушку — до последнего закутка. В тайге хорошо: там людей нет. А людей в деревне Данила сторонился — все подвоха от них ожидал, насмешек, потому и не дружил ни с кем, в гости и на вечерки не ходил.
За серьезного, самостоятельного мужика сам себя считал Данила. Вот поэтому не сдержался и буркнул сердито:
— Да отодвинься ты, Митрофановна! Ненароком глаз выколю, прутья-то вон каки гибкие!
— Господь с тобой, Данюшка, куда я без глазу-то!
А сама мостится, мостится на лавке поближе и зудит, зудит про свое: посидел бы с ружьецом, покараулил… Сердитым голосом ее не остановишь, она и не таких сердитых улещала-уговаривала, не зря считается первой свахой в Успенке, а еще она и лекарка, и повитуха…
Да чтоб ты, старая, язык проглотила!
Куда там!
— Я уж скажу всем — пускай тебе ягодок понемногу отсыпят. Сам полакомишься, самому радость будет…
Измором взяла. Да и мордушка получалась кривая-косая — а какой она иной будет, если под руку с уговорами лезут? В конце концов отложил Данила нужное дело в сторону и к великой радости Митрофановны пообещал:
— Ладно, схожу я завтра, только собирайтесь пораньше, ждать никого не стану. Если будете до обеда чухаться…
— Да мы до солнышка все тут, возле тебя, родимый, — снова запела Митрофановна, но Данила ее уже не слышал — ушел в избушку.
Рано утром собралась цветастая и громогласная гурьба молодых баб и девок — все с ведрами, с корзинами. И нарядные — будто их на праздничную гулянку позвали. Гомонят, хохочут, вот-вот песню затянут. Данила исподлобья глянул на них, на Митрофановну и молча, про себя, старой карге все высказал: и день пропал, и рыбалка ахнулась, а теперь еще и топать до Медвежьего лога да торчать там без дела, как одинокому гусаку посреди бабьего стада — вот знатное занятие! Но деваться некуда, назвался груздем — прыгай в кузов! Приладил половчее заплечный мешок, ружье на плечо закинул и молча пошел по дороге, оставлял за собой на песке крупные следы. Ягодницы, не отставая, дружно двинулись за ним, по-прежнему смеясь и гомоня. О чем они там гомонили, Данила не слушал — о своем думал: вечером надо будет мордушку доделать, а уж завтра — на озеро. Порыбалит недельку, а там и в тайгу пора собираться, к зиме готовиться. Прошлым летом Данила срубил избушку на дальней таежной речке, теперь хотел заготовить дров, чтобы они к зиме высохли, и сложить добрую печку, прежняя не удалась: и топилась плохо, и угарная была. Кирпича бы хорошего, да как его доставишь? На себе в такую даль много не унесешь, лошади нет, а идти и просить у кого-то… Да ну ее, канитель эту! Лучше глины накопать побольше да намешать покруче. Но дальше думать про хозяйственные дела Даниле не дозволили. Девки, как с глузду съехали, взялись над ним озорничать и насмехаться, а больше всех — Анна Клочихина. Голос у нее сильный, звонкий — не хочешь, а услышишь:
— Митрофановна, а, Митрофановна! А почему наш караульщик ни с кем не поздоровался? Нашел — молчит и потерял — молчит! Может, он немой у нас?
— Да нет, — бойко подхватила ее подружка, Зинка Осокина, — он важный! У него, говорят, в городе краля имеется, потому и на вечерки не ходит!
— Ой, слыхала я про эту кралю! Красоты, говорят, неописуемой — одно ухо дошшечкой заколочено, из другого белена растет, в каждом глазу по два бельма, а на личике черти горох молотили!
И пошло, и поехало!
Дальше — больше!
Давай Анна частушки отрывать, как лоскуты от рубахи:
Ты Данила, ты Данила, Разве мы тебе не милы? Поцелуем в щечку, в нос, Городскую свою брось!Бедный Данила от такого разгульного напора только шагу прибавлял и молчал намертво. А в спину ему неслось:
Сидит Даня на крыльце С выраженьем на лице, А симпатичное лицо Закрывает все крыльцо!Уши у Данилы уже в малиновый цвет окрасились. Митрофановна сжалилась над парнем, пошумела на расходившихся девок, и они притихли. Да и дорога пошла не по ровному полю, а по высокому увалу, на макушку которого, чтобы спуститься в лог, еще подняться надо. Хоть и налегке шли, а все равно запыхались, не до частушек стало. Данила, злясь на девок, а больше всего на Анну Клочихину, путь выбирал посреди самого неудобья и кочкарника — пускай здесь веселятся! Припотели ягодницы, пока до Медвежьего лога добрались. Вот он, внизу, неглубокий, извилистый, а склоны густо поросли малиной. Данила спустился, прошел до самого истока и впрямь нашел медвежьи следы — лакомился здесь косолапый. А вон недалеко и ведро валяется. Прихватил с собой, поднялся наверх, выставил ведро перед девками: