Лихо ветреное
Шрифт:
Макс повозился на печи, устраиваясь в гнезде из меховых шуб, пахнущих овчиной, придвинулся поближе к жене и шепнул:
— Я тебя люблю.
— Я тебя тоже люблю, — шепнула Вера, и он сразу понял, что она плачет.
До этого он только один раз видел, как она плачет, — там, в госпитале, когда она бросилась ему на шею. Он потихоньку обнял ее, стал гладить по голове, шептать в ухо, как им будет хорошо всем вместе там, у него дома, в прекрасной Америке, он найдет хорошую работу, может быть, даже на государственной службе устроится, ведь он все-таки ветеран, такие вещи всегда ценят… Они снимут хорошую квартиру, а может быть, даже и дом… И маме там понравится, у нее будет своя комната, светлая, удобная, и мягкая постель, и много еды — сколько угодно еды, какой она только захочет! И конечно, она там придет в себя, выздоровеет, мы ей платье купим, и туфли, и что там еще надо красивой женщине…
Два часа он колол дрова соседям Вериной матери, потом Вера позвала его завтракать, и он съел тарелку жидкой каши из непонятной крупы, но со знакомой тушенкой из вчерашней банки, потом опять взял топор и пошел по деревне — от развалюхи к развалюхе, на ходу поглядывая на незаросшие воронки, сгоревшие на корню деревья и разбитые фундаменты с торчащими посередине печными трубами. Он пилил, колол, складывал поленницы, опять пилил и колол, и рукавом свитера вытирал пот со лба, и ему было жарко на ноябрьском морозе, на этом пронизывающем ветру, он устал и хотел пить, но не мог остановиться, потому что от следующей халупы на него молча смотрела следующая очень старая женщина, или инвалид на костылях, или и вовсе какие-то заморенные, почти бестелесные, неподвижные дети со стариковскими глазами. Он должен хоть что-нибудь сделать для этих людей прежде, чем уедет в свою прекрасную Америку, а времени остается совсем мало, завтра уже надо отправляться в обратный путь, и неясно, на чем добираться до железной дороги, и непонятно, как же все-таки можно вывезти мать Веры… Но он сумеет, он сделает все возможное и невозможное, только бы его маленькая бело-золотая жена никогда больше не плакала по ночам…
Вечером — совсем поздно, уже спать собирались, — в село приехали две машины, одна немецкая, трофейная, черная и с круглой, как у навозного жука, спиной, другая — что-то вроде железной коробки на колесах, с маленькой прямоугольной кабиной и длинным хищным носом. Из машин вышли люди — двое в военной форме, четверо — в таких же овчинных шубах, какие служили одеялами на печи у Вериной мамы. Без стука вошли в избу, кто-то остановился у двери, кто-то прошел к столу, без приглашения уселся на табурет, равнодушно огляделся, совершенно не обращая внимания на хозяев. И остальные на хозяев внимания не обращали, поглядывали по сторонам, косолапо поворачивались в толстых шубах, руками все время что-то трогали. Все с оружием.
Вера ребенка в это время пеленала, ее мать складывала стопочкой выстиранные утром пеленки. Макс Браун оглянулся на жену, поднял брови: что происходит? Заметил, как она побледнела, прижала сына к груди, что-то быстро заговорила… Он мало что понял, она очень быстро говорила, и будто задыхалась, и слов много незнакомых. Понял: товарищи, мой муж, Америка, война, фашисты… Кивнул, глядя на того, который за столом: да, я американец, с фашистами воевал, а это моя жена и сын. Мы домой едем.
— Куда вам ехать — это решаем мы, — равнодушно сказал тот, который за столом.
Эти слова Макс Браун тоже понял, но не понял, почему это кто-то решает за него, гражданина великой Америки, куда ему ехать. Начал было что-то говорить, но увидел, как один из тех, в шубе, вытащил из кармана его куртки прорезиненный мешочек с документами, небрежно кинул на стол. Макс было потянулся к мешочку, но тут перед его носом возникло дуло пистолета — старое, заслуженное, воняющее пороховой гарью дуло, из которого охотно и метко стреляют. Он опять оглянулся на Веру, совершенно не понимая,
На него смотрели уже четыре заслуженных пистолетных дула, на него и его ребенка. Вера тронула его за локоть, он обернулся — она опять одними губами сказала: «Молчи. Убьют». Тот, который сидел за столом, вдруг заорал свирепо:
— Молчать! Ты что ему сейчас сказала?!
— Shut up, — сказала Вера, глядя в глаза тому, который сидел за столом, равнодушными глазами. — Killer.
Через два часа семью Браун увезли в железной коробке на колесах — всех, и маленького Александра тоже. Мать Веры стояла на коленях, тянула руки: хоть внука оставьте, погибнет ведь… Нет, не оставили. Разрешили взять те овчинные шубы, которые лежали на печи.
— Зачем? — удивился Макс. — У нас же есть теплая одежда.
— Бери, — сказала Вера. — Там по-настоящему холодно будет.
Макс Браун пропал где-то в лагерях под Магаданом. Ходили слухи, что его застрелили, когда он кинулся защищать очкастого профессора, врага народа, которого конвойный бил ногами. Профессор этот потом все равно умер, а Макса Брауна застрелили.
Вера Браун вместе с маленьким Александром попала в другой лагерь, но тоже под Магаданом. Неизвестно, почему у нее сразу не отобрали ребенка, наверное, опять кто-то недосмотрел. Но она знала, что отберут обязательно и отправят в какой-нибудь детский дом, где он, конечно, погибнет, чернокожий сын американского шпиона и предательницы Родины… Вера работала в лагерной больничке, и однажды ей повезло — надо было пополнить запасы йода и хлорки, и ее послали в Магадан, под конвоем, конечно, но она все равно как-то сумела незаметно сунуть записочки трем совсем незнакомым людям — аптекарше, кладовщице и уборщице в комендатуре, куда зачем-то надо было зайти конвойным, а они привели Веру с собой. Кто-то из этих теток оказался человеком, и через полгода мать Веры получила письмо из Магадана — от незнакомой женщины, путаное и непонятное, но в письме была и записочка от Веры. Три строчки простым карандашом, но мать Веры все поняла: Александра отберут и отправят в детский дом, если его не удастся отдать родным.
Мать Веры чудом вымолила у председательши колхоза паспорт, — может, паспорт председательша выправила потому, что мать Веры все равно была давно уже не работница, а может, потому, что у самой председательши племянницу в начале войны тоже угнали в Германию, и о ней до сих пор ничего не было известно. Мать Веры завязала паспорт в узелок вместе с самым необходимым — фотографиями покойного мужа и семьи Браун, свидетельством о рождении внука, которое люди, приехавшие за Браунами, как-то просмотрели, и золотым колечком Веры, которое та в последнюю минуту ухитрилась сунуть матери. И вот с этим узелком, с мешочком сухарей, собранных всей деревней, с мятой алюминиевой кружкой и с сучковатой деревянной клюкой мать Веры отправилась из своей деревни под Тулой в Магадан.
До Магадана она добиралась почти год, и как добралась — этого тоже никто понять не мог. Чудом добралась. Однако добралась все-таки, и нашла ту бесстрашную женщину, которая переслала ей записочку Веры. И эта великая женщина даже поселила мать Веры у себя, и даже хорошую работу ей нашла — уборщицей в магазине, — а потом они стали думать, как сообщить Вере, что мать уже здесь, и как вызволить маленького Александра из лагеря. Никто не знает, что они там придумали, только когда те, кто должен следить, наконец спохватились и собрались отправлять Александра Брауна в детский дом, Вера уже написала прошение, чтобы ребенка отдали под опеку ее матери, которая живет близко, в Магадане, и ее мать написала прошение, чтобы внука отдали под опеку бабушки.
В пятьдесят четвертом, после реабилитации, Вера нашла мать и сына, только пожила с ними недолго — из лагеря она вышла совсем старой старухой, даже хуже, чем была ее мать в конце войны. Вера не дожила до своего тридцатилетия год, и Александра Брауна растила бабушка. Бабушка еще долго жила, почти до шестидесяти лет, и успела порадоваться, какой у нее славный внучок вырос, какой умный и работящий — техникум окончил, и работа у него хорошая, на машине ездит, грузы сопровождает. А теперь вот про институт заговорил, заочный, чтоб работу не бросать… Если выучится — ведь, может, и начальником станет! Вот как в жизни все удачно повернулось, Вера-то, поди, радовалась бы…