Лимоны и синицы
Шрифт:
Тем более Яндекс снова услужливо напоминает: «самым интересным в нём была моя любовь, теперь – ничего особенного».
Осенью я провела в северном городе три дня, из которых лучше всего помню белый потолок, замерзший залив и предутреннюю мысль: «я бы много плакала, будь у меня только одна жизнь».
И потом я долго пыталась представить, как проводят свои дни люди с единственной жизнью. Знать, например, что ты никогда не сменишь имени, лица и профессии. Всегда жить в одной и той же стране с одним и тем же человеком. Точно представлять, когда у тебя за окном начнётся зима, а когда лето, и быть обреченным на последовательное течение сезонов. У меня в этом году было несколько вёсен в разных странах. Это не для того, чтобы соблюсти высокое качество потребления, просто неизбежного я боюсь больше, чем перемен. С тех пор, как я осознала, что живу в государстве, которое всегда готово меня предать, мне с ним тяжело, но я могу уехать
И если бы у меня было ровно одно счастье, как бы я держалась за него, как бы плакала, расставаясь. Сейчас мне на плечи садятся разные птицы, и сама я сажусь на разные плечи, ветки и провода, и сколько бы ни было счастья здесь и сейчас, я могу себе позволить это потерять. Когда бы я пела иногда томным женским баритоном, это был бы романс «две верных подруги, лёгкость и подлость» – потому что в свободе много вероломного, если ты не птица, а плечо, ветка или провод. Сама-то я связалась бы с человеком, который говорит «ты моя радость, но я могу позволить себе тебя потерять»? Да к чёрту пошёл такой человек, я считаю.
И как оно – быть тем, кто не может ничего потерять, ни земли, ни любви, ни жизни?
Не знаю, сколько ни думала, одно только понимаю – я бы много плакала тогда.
На прошлой неделе я ходила смотреть на реку и на танки, а вчера спешила на встречу, но едва не опоздала, потому что около метро сносили дом, и я застряла: очень хорошо глазеть, пока ковш отгрызает и роняет куски. А около восьми вечера я стараюсь оказаться в Александровском саду, чтобы поглядеть, как снимают караул у Вечного огня, при этом стоять нужно у грота, там видно бытовую часть ритуала и что у самого маленького солдата фуражка сползает на нос. Если беспристрастно описывать мой образ жизни, хватит и двух глаголов – «ходила смотреть», ничего интересней со мной не бывает. Хожу много, вижу меньше и хуже, но если что удаётся разглядеть, то моё. Вдаваясь в детали, можно добавить к описанию ритм, заданный чьей-нибудь фразой, который вмешивается в мои скромные мысли и распугивает рыбок. Сейчас, например, «элоиза в ответ абеляру спасибо отче/ я могла бы сама но у вас получилось четче/ я вчера у часовни для вас собрала ромашки/ потому что другого подарка найти не в силах/ жалко мать-аббатисса нашла в рукаве рубашки/раньше было их больше но не таких красивых». [1] И каждый раз, когда я пытаюсь сказать что-нибудь важное, мне быстро становится понятно, что событие моё помещается в этот ритм, или в суть, или в слог, отсутствующий в последней строчке. И я, промолчав, целую очередную рыбу в нос и отпускаю опять плавать, а то она уже начинает хлопать ртом, пока я тут соображаю. Да я сама настолько в него поместилась, что даже цитирую здесь с опаской, потому что ШОК! она рассказала о себе всё! теперь будет скандал, тут же расписано подробно и актуально, как в газете.
1
Алексей Цветков.
Хотя на самом деле у меня нет ромашек, только серёжки, зато очень нежные. Ломкая ива в парке пороняла ветки во время бури, и в то время, когда вся Москва пряталась от аллергии, я притащила домой стакан пыльцы. Но в целом, вы же видите – опять! – единственная моя новость целиком про то, что раньше было их больше, но не таких красивых.
Я теперь могу сравнивать вёсны, потому что месяц наблюдала развитие процесса у моря, а теперь здесь. И должна сказать, это две совсем разные весны; у них ветер до самого последнего момента сохраняет острую прохладную ноту, а потом сразу зацветают апельсины и делается жара; а у нас воздух довольно быстро превращается в тёплое молоко, выданное за общую вредность погоды. И всё происходит примерно как с давним любовником, которого не видела полгода или дольше. Попадается на глаза письмо или фото, и даже не вспомнить, что я в нём нашла, весь скучный и с ошибками. А потом идёшь ранним вечером, переулки пусты, голые ветки почти растворяются в сильно разбеленном синем кобальте, зато отчётливо отражаются в лужах, и сама норовишь растаять в тёплом сером молоке, добавив ему немного розового. И сразу вспоминаешь всё, зачем любила, рвалась увидеть и почему он ближе, чем любой другой. Дурацкий город, хороший.
Вообще их было четыре – в Европе, на Северном Кавказе, в Тель-Авиве и московская. Но вторую я не успела толком осознать, поэтому считаю три – три моих времени в этом году случились у меня, а могло и больше. Нетрудно устроить свою жизнь так, чтобы видеть белые цветы, когда захочешь, а не когда положено по родному календарю. Просто мало кто на этом сосредотачивается, обычно человеческие цели лежат чуть в стороне – в области любви и дела. Но когда путешествуешь в поисках белых цветов, всё обычно как-то само устраивается. Люди не в состоянии спокойно смотреть на Паганеля, выслеживающего вооон ту бабочку: пока он подкрадывается, его успевают похитить, продать в рабство, выкупить и возместить моральный ущерб – а он тем временем наконец-то приближается к цели
Я теперь знаю, чем отличается наша весна от всех прочих, и это стоит записать.
В Тель-Авиве она ощущается, как изменение погоды от нормальной к хорошей. Очень красиво, душисто и страстно, но пафоса в этом не больше, чем в ежеквартальной премии. Иное дело в России. У нас, понимаете ли, никто не уверен, что весна действительно наступит. Вроде бы накоплены некоторые эмпирические материалы, позволяющие нам надеяться, но веры – веры нет. Никому не гарантировано дожитие до тёплой земли, клейкой зелени и цветущих вишен. В Европе, там всё очень нежно, но они точно знают. Мы – нет. Мы, скорей, знаем обратное, всю зиму вынашивая в груди кусочек ледяной безнадёжности. С нею прекрасно можно жить, праздновать мартовские вьюги, играть в апрельские снежки, и вообще быть позитивным – но она есть. И потом каждый раз, всегда внезапно, ты выходишь со своим маленьким холодным бременем на улицу, смирный и в целом довольный, – и ловишь ветер, запахи и цвета, – и лёд в тебе взрывается, режет острыми краями, высвобождает тоску, которая, оказывается, была внутри, а ты и не знал, что её столько. И тут-то весна.
Жизнь из кусочков
Настало время собирать из кусочков новую женщину. Я прочитала, что в Шаббат не следует лепить снеговиков: «Все, что сцепляется часть с частью и становится единым целым, похоже на постройку, а строить в Шаббат, разумеется, нельзя». Фигурки из «Лего», впрочем, складывать можно, потому что их потом разбирают, снеговики же покрываются льдом и упрочняются. Наверняка и пазлы можно собирать, если потом разломать, а если играешь на айпаде, главное, не сохранять потом картинку.
Мою жизнь тоже можно собирать в Шаббат из отдельных фрагментов, она всё равно чуть позже рассыплется.
Например, кусочек из Майами я нашла в последний день, перед выездом в аэропорт, когда я уже окончательно выбралась из океана и в последний раз оглянулась на воду – а в неё как раз заходил высокий чёрный парень, тонкий и длиннорукий. Он шёл по мелководью вглубь, преодолевая сопротивление маленьких волн, доходящих ему едва ли до колен; шёл ни медленно и ни быстро, без лишнего усилия; раздвигал плечами воздух и откидывал голову, поднимая лицо к небу, и был он весь – свобода.
В Тель-Авиве, в ночь перед отлётом, по набережной я гуляла и слушала, как надо мной снижаются крупные самолёты; как мартовское холодное, но всё равно тёплое море разбивается о каменный волнорез; как женщина у самой воды долго и надсадно кричит по-английски на невидимого в темноте злодея-любовника, – а я всё пыталась понять, как среди этого грохота нашлось столько покоя и столько любви для меня.
А в холодной деревенской Греции мне всё было никак, всё было зря, и что же я делала в последние несколько часов, ожидая автобуса, который отвезёт через весь Пелопоннес до самых поднебесных Афин? Я, конечно, лежала на мелкой, как рис, гальке, вжималась щекой, грудью, животом и ногами в нагретое крошево, нисколько не заботясь о том, что кожа станет, как тиснёная бумага; а спина моя в это время нечувствительно обгорала на ветру, – я знала, но зачем-то хотела привезти в Москву эти жестокие следы солнца, камней и соль Ионического моря. Чтобы кто-то мог лизнуть белёсый потёк на плече, погладить синяк, поцеловать обожженную лопатку – и убедиться, что я на самом деле не стеклянная женщина, из тех подарочных сосудов, которые наполнены дешевым вином и стоят дороже своего содержимого; нет, я вот, – исхожу жаром и кашлем, у меня до сих пор красно под коленками и на сгибе локтя.
Мне всё кажется, что в меня кто-то не верит, кто-то важный, – а ведь я есть.
В то лето всё думала: надо будет сказать, что я его люблю. Но никак не могла выбрать подходящий случай. Это бессмысленно делать в постели, там фразы ничего не стоят, после мелких ссор прозвучит жалко, во время романтических пауз при свечах – банально, а при расставании в словах нет никакого веса – на вокзале, например, чего ни ляпни, понятно, что от нервов. Иногда собиралась сказать, пока он спит, но хотелось бы обойтись без киношной дешёвки. Правильно было говорить, когда чувствовала – стоя в дребезжащем автобусе, пока рассматривала медленные улицы, вытянув шею и положив подбородок на его плечо, как это делают лошади и все маленькие влюблённые женщины. За завтраком, хотя у нас хмурые помятые физиономии, в магазинной очереди в кассу. И ещё в машине, ночью, когда мы ждали случайного человека, у меня поднялась температура под тридцать девять, и жизнь могла вести себя как угодно – приостановиться, закончиться совсем или пойти в любом ритме и направлении, – потому что время вовсе перестало быть, и я перестала быть, чуя только свой левый бок, которым привалилась к нему, и половину головы, и плечи, на них лежала его рука, а всё остальное онемело от озноба и жара. Я смотрела на отблески фар, пробегавших по нему, по мне, по ворсистым чехлам сидений, и думала, что вот подходящий момент, но сил же никаких нет.