Линия красоты
Шрифт:
С балкона появился Полли Томпкинс и, приметив Ника рядом с красивым Джаспером, скорчил ревнивую гримасу. Ник представил их друг другу слегка ироничным тоном, как бы предупреждая, чтобы оба не строили особых иллюзий.
— Ты, кажется, нас избегаешь, — добавил он.
Джаспер спокойно и прямо смотрел на Полли, должно быть стараясь определить, кто этот толстяк в огромном двубортном пиджаке, которому с равным успехом может быть двадцать пять и пятьдесят — нормальный парень или еще один участник гейского заговора.
— Ты так порхаешь по дому, что за тобой не угонишься, — ответил Полли. Он откровенно изучающе таращился на Джаспера, раздумывая, сможет ли найти ему применение.
— Наверстываю упущенное за студенческие годы, — улыбнулся Ник.
Полли тоже улыбнулся и вытащил пачку сигарет.
— Ты, кажется, очень сблизился с нашим другом мистером Уради. О чем ты с ним разговариваешь, хотел бы я знать?
— Ну, знаешь… о кино… о Бетховене… о Генри Джеймсе.
—
Ник, стараясь сохранять на лице бесстрастие, пытался понять, зачем Полли понадобилось его дразнить.
— Я бы не удивился, — ответил он. — В наше время прежние социальные условности потеряли смысл. Теперь человек может достичь всего, чего захочет.
— Что ж, Бертран этого заслуживает больше, чем многие другие, — проговорил Полли и, так и не закурив, сунул сигареты обратно в карман.
— Но он ведь не англичанин? — возразил Ник, желая напомнить, что именно Полли в свое время именовал его «ливанским бакалейщиком».
— Думаю, это проблема решаемая, — с быстрой улыбочкой превосходства ответил Полли. — Ладно, нам пора. Я, собственно, хотел попрощаться. Морган завтра рано вставать, она летит в Эдинбург.
— Что ж, дорогой мой, — ответил Ник, — тебя в последнее время совсем не видно, но я продолжаю занимать для тебя местечко в «Шефтсбери». — Сентиментальный жест дружбы, которой между ними, собственно, никогда не было.
И тут Полли сделал нечто необычное — хотя, казалось бы, и пустяковое.
— Имей в виду, Ник, — сказал он, — с тем, что ты сейчас сказал — насчет получения титула — я категорически не согласен.
Он не подмигивал, не хмурился, не гримасничал, но круглое жирное лицо его на миг затвердело в отрицании и угрозе.
Он повернулся и пошел прочь — и Джаспер, словно завороженный его загадочным безобразным обаянием, сухо кивнул Нику и двинулся вслед за ним.
Черная лестница в доме у Гестов совсем рядом с парадной, отделена всего одной стеной — но какая между ними разница! На черной лестнице ступени узкие, крутые, без перил, на каждой — вытертая ногами за десятки лет серая выемка, из единственного окна наверху сочится на это убожество тусклый дневной свет; парадная — настоящее чудо, сад сходящихся и расходящихся кронштейнов, по стенам — портреты епископов, тяжелые медные шишечки налитых перилах вздрагивают, когда проходишь мимо. Такая лестница может вести только к утонченным наслаждениям; по такой лестнице нужно подниматься на высоких красных каблуках, чуть подрагивая завитым париком. Однако на каждой площадке имеется дверь, соединяющая это великолепие с предательским мраком черной лестницы; достаточно ее открыть — и нырнешь, как Белый Кролик, в иное, беспросветно мрачное измерение… На дворе стоял ясный летний день, звонили колокола, горожане уже потихоньку подтягивались к парку, где сегодня открывалась ежегодная барвикская ярмарка; и Ник, проснувшись от света, бьющего в окно, повернулся на непривычно узкой кровати, протер глаза и с умиротворенной улыбкой вспомнил, что он дома.
Лежа на спине и щуря глаза на льющиеся сквозь занавеску солнечные лучи, он невольно предался старой домашней привычке. Уани, конечно… да, Уани… в машине… на этот раз — с Рики, бурно, яростно… прежде постель в отцовском доме была для него святилищем Тоби, но теперь эти фантазии почти померкли, возвращаясь лишь в минуты эротической ностальгии… и все же, может быть… Тоби три года назад… в Хоксвуде… наутро после… смятая простыня вокруг бедер, бледное с похмелья лицо… «Черт, ну и ночка!» — и вдруг стрелой в ванную… простыня спала, и в первый и последний раз Ник увидел его обнаженным… крепкая, тугая, девственная задница… только представить, что могло бы, если… если… и Уани… в ту ночь… на лестнице… в зеленом смокинге… если бы тогда… о боже, Уани у себя, распятый на королевской кровати… Уани! Уани! Уани!
Из сада доносились голоса — мать и с ней, должно быть, миссис Крили. Говорят о машине, элегантной маленькой «Мазде» Ника — «недурной экипаж», назвал ее отец, пряча за шуткой очевидную обеспокоенность тем, как сыну досталась такая красавица. Номер «НГ 2485»: миссис Крили в восторге, но миссис Гест отвечает ей без особого энтузиазма. («Должно быть, ты очень хорошо зарабатываешь, милый», — проговорила она таким тоном, каким обычно говорит: «Что-то ты не очень хорошо выглядишь, милый».) Самозабвенно воркуют за окном голуби; в их перекличке слышится тревога и, быть может, упрек. Женщины идут по дорожке прочь, и птичье пение заглушает их голоса: кажется, речь идет о ценах на землю, но слова далеки и неразборчивы, они звучат, как музыка, в такт развевающему занавески легкому ветерку. Можно поваляться в постели — совсем как, бывало, в свободные от школы выходные, а затем — в редкие приезды домой из Оксфорда. Отец, должно быть, уже отправился в магазин. Миссис Крили зашла навестить маму и застала ее в саду: на маме рабочие брюки и старая блузка, какую не жалко. Сегодня приезжает Джеральд, и мама приводит в порядок весь дом, сверху донизу… Откуда-то издалека донесся неторопливый ритм лошадиных копыт, абстрактный и успокаивающий, словно стук ракеток по теннисному мячу дома… в другом доме Ника. Странно, думал он, но, кажется, так и есть — все четыре копыта у лошади стучат по-разному, и бег ее звучит странным синкопированным ритмом. Стук затих вдали — лишь одно, самое громкое копыто еще некоторое время доносилось до Ника.
Жили Гесты на самом краю города, в любовно выбранном местечке на Вишневой улице, среди аккуратных послевоенных домиков, окруженных цветущими садами. За домами расстилалось поле: оттуда порой забредали в сады лошади, топтали и объедали клумбы. Несколько месяцев назад случилось страшное: дом по соседству купил Сидни Хейес и объявил, что собирается построить в поле пять домов и отдавать их внаем. Соседи решительно возражали, и Нику было поручено поговорить об этом с депутатом от Барвика, что он с некоторым смущением и исполнил. Джеральд поначалу заинтересовался, но, выяснив, что Хейес не нарушает никаких законов, к этому делу остыл: в конце концов, сказал он, сейчас строительный бум, не Хейес — так кто-нибудь другой, и Линнелс, коттедж Гестов, рано или поздно неизбежно упадет в цене. С тех пор Дон и Дот Гест жили как бы в какой-то смутной тревожной тени. Жизнь их была комфортабельна, как никогда, бизнес Дона процветал, и все же не оставляло беспокойство, в любой момент готовое материализоваться в кирпиче и черепице.
Дом с розоватыми стенами и стальными оконными рамами был Нику родным, но едва ли любимым — для этого ему не хватало поэтичности. Для Линнелса было верно то, что Джеральд говорил о Хоксвуде — собственно «дом» здесь составляла обстановка: безумные нагромождения антикварной мебели, толпы хрупких фарфоровых фигурок из Стаффордшира и Челси, трое настенных часов, наперебой тикающих в гостиной, где сиживали по вечерам супруги, кажется сами смущенные и подавленные своими сокровищами. Обстановка менялась часто и непредсказуемо: то Дон привозил из магазина какую-нибудь понравившуюся вещицу, то что-то из дома отправлялось к покупателю. Рынок диктовал свою волю, и порой из дома исчезал какой-нибудь шкаф или старинные часы, которые Ник уже привык считать своим наследством. Многие годы он спал на прекрасной ореховой кровати — на ней грезил, на ней подолгу валялся воскресными утрами, на ней переживал пробуждение эротических фантазий. Но однажды, под Рождество — сразу после того, как он «открылся», — приехав домой, Ник узнал, что кровать продана, продана буквально из-под него, и заменена чем-то современным, узким, жестким и невообразимо скрипучим. В прошлом году, с началом бума, Дон принялся обиняками выспрашивать сына о «лондонских ценах», которые в семье всегда были синонимом грабежа средь бела дня. Но лондонские цены росли, и магазин Геста по сравнению с ними оставался недорогим — ради разницы стоило потратить день на поездку в Барвик. Вчера, сильно и неприятно поразив родителей собственной машиной, Ник и сам получил сюрприз — в доме недоставало бюро. «Ни за что не догадаешься, сколько я за него выручил!» — проговорил отец с неловкой гордостью, за которой угадывалась непривычка к наживе.
Ник вышел на крыльцо и как бы между прочим взглянул на свою машину. Он радовался ей, как ребенок радуется подарку: она скрашивала серость и пустоту самых тусклых дней, ради нее стоило даже часами задыхаться в лондонских пробках. Сказать по совести, она поразила не только родителей — ее контуры, цвет, вычурная номерная табличка поражали и его самого, ибо выбраны были не им. Ник был благодарен Уани за то, что тот снял с него ношу выбора, сделал то, на что он сам никогда бы не решился — как будто преподнес Нику в подарочной упаковке низменную часть его натуры. И Ник удивительно быстро с нею сжился и сейчас находил, что она не так уж и низменна и, в сущности, вовсе не дурна. Отправляясь домой, он радовался, как ребенок, и чистосердечно надеялся, что родители порадуются вместе с ним. Но вышло иначе. Натянуто улыбаясь, Ник объяснил, что машина куплена на его имя кинокомпанией, это как-то связано с уходом от налогов, ерунда какая-то, он все равно в этом не разбирается. Поскорее уйдя от этой темы, показал, как поднимается и опускается крыша, открыл капот, чтобы папа полюбовался на свечи, цилиндры и все прочее. Отец кивнул и что-то промычал: его в жизни интересовали часы, а не моторы. Ник не понимал, почему родители не восхищаются машиной с ним вместе, но, подумав немного, осознал: в глубине души он с самого начала знал, что так будет — лишь обманывал себя ложными надеждами. Припомнился случай из детства, когда он стащил десять шиллингов, чтобы купить фарфоровую курочку в подарок маме. Кражу заметили, началось выяснение. Ник так яростно, с такими горькими рыданиями отрицал свою вину, что в конце концов и сам почти себе поверил, так что теперь, много лет спустя, не был уверен, в самом ли деле украл деньги. Этот случай — наивное желание порадовать маму, обернувшееся кошмаром и долгим стыдом — и сейчас занозой сидел у него в памяти. То же вышло и с машиной: откуда она взялась, родители не знали, но чувствовали — сын скрывает от них что-то важное. Выражаясь словами Рэйчел, «Мазда» была определенно вульгарна и, возможно, небезопасна; а Дона и Дот ее сверкающий алый корпус наводил на нелегкие мысли о том, что за человек стал их сын.