Липяги
Шрифт:
Митя подъехал к сараю: «Тпру!» Важно так, как это делал дед, слез с телеги, бросил вожжи на круп лошади. Стаскивая соху, рассказывал:
— Игнат Старобин впрягал уже. Едва отбил. «Не смей! — говорю. — Этот мерин от нашей кобылы! От нашей! Понял?!» Я давно с него глаз не спускал. Ничего, что он в лишаях. В моих руках быстро поправится…
Мать помогла Мите снять соху. Вместе отнесли ее в сарай.
Однако и двух недель не прохозяйничал Митя. Только что и успел, что меринка в порядок привел: помыл его купоросной водой, почистил. Вскоре немцев прогнали. Вернулся отец. Узнав, что Митя привел с колхозной конюшни мерина, заставил его отвести обратно лошадь.
Ожидая, когда сбросят очередное бревно, Митя стоит под ветлой. Опершись на вилы, тычет ботинком в солому, потроша ее.
— Ищи, ищи! Я сам видел, как дед Андрей кубышку с золотом в пелену затыкал… — смеется над Митей Степаха.
Для Степана все происходящее — сцена, комедия. Но у меня щемит сердце, как только я подумаю о том, что никогда уже больше не будет стоять на месте наша изба. Столько воспоминаний с каждой половицей, с каждой тропкой возле дома!..
Я замечаю, что никому не доставляет радости наша теперешняя работенка. Ни улыбки на лицах братьев, ни удали; только и слышны деловые команды:
— Ну-ка, Павел Мироныч. Поднажми ломом! Осторожно… так…
Подошла мать. Отнесла, видно, кудель в мазанку и вернулась — не терпится посмотреть, как и что.
— Смахни-ка, Митя, пыль, — просит она. — Погляди, не сгнили венцы-то…
Митяй вязкой соломы обметает бревно. Мать щупает сосновый кругляк и вздыхает. Она считает, что во всем виноват Федор. Он-де старший, не захоти он переезжать из Липягов, все поприжали бы хвосты. Кому плохо в деревне, пусть тот и переезжает на станцию! Федор и коммунальной квартиры добился бы…
Оно, конечно, Федор в чем-то повинен, но не меньше виноваты и все мы, дети колхозного бригадира, не пожелавшие пахать землю.
Думая над всем этим, я прежде всего обращаюсь к себе: почему ты не стал рядовым колхозником или механизатором? Ведь сколько раз судьба возвращала тебя к земле!
Вспоминаю военные годы.
Отвоевался я рано: десяти месяцев не провел на фронте. Меня изрядно-таки садануло, так садануло осколком, что целый год валялся потом в госпитале. Ничего, отошел. Выписался из госпиталя. Что делать? Служака из меня никудышный: дали белый билет. Вернулся я в Липяги. Никто не встречал меня на станции, да я и не извещал. Захожу в избу. Отец сидит на ящике; перед ним на лавке коробка с сапожным инструментом: подбивает сапоги. Седой, сгорбившийся. Здорово война его подкосила.
Мать была в поле. Соседские ребятишки помчались за ней. Четверти часа не прошло — прибежала. Увидела мое увечье, заголосила. Собрались соседки, успокоили: слава богу, жив.
В войну наш «Красный пахарь» разделили на
Пожил я, погулял недельку, а потом набросил шинелюшку на плечи, вещмешок в руки и подался в стольный город наш Рязань. На фронт взяли меня с третьего курса педучилища. Зачетка чудом сохранилась. С этой зачеткой я и пришел в пединститут. Фронтовик, инвалид… Ничего, приняли. И не как-нибудь, а сразу на второй курс. Холодно в нетопленном студенческом общежитии и голодно порой, а все-таки лучше, чем в Липягах…
И вот спустя три года я снова в Липягах. У меня диплом учителя. Все лето, на радость отцу, я работаю в поле: кошу, силосую, мечу скирды. Наконец настает первый день занятий в школе. В избе суета. Вдруг является почтальон и вручает телеграмму от Федора: встречайте, поезд такой-то.
Федор знал, с каким поездом лучше приезжать — с вечерним, астраханским. Всей семьей отправились мы на станцию. Подкатывает скорый. Из дверей спального вагона вышел наш старший братец. Китель на нем цвета бутылочного стекла; сапожки — что тебе зеркала: начищены так, что смотреться в них можно. В руках чемоданы, видно, заграничные, под крокодилову кожу. Вся грудь бронзой увешана. Одним словом, боевой офицер, вояка!
Мать бросилась сыну на шею. Потом Федор расцеловался с отцом, с каждым из нас. Ну что ж, со счастливым возвращением тебя, Федя!.. Можно бы идти домой. Только видим, возле вагона стоит обескураженная шумной встречей статная такая, широколицая девушка в военной форме.
— Знакомьтесь, — говорит Федор. — Клавдия, моя жена…
Что ж, жена так жена… Старший сын, ничего не поделаешь! Мать растерянно заулыбалась, не зная, целовать невестку или ограничиться поклоном; потом решилась, поцеловала. Братья по очереди подошли к ней, пожимая руку. Стоит девица, изучающе смотрит на всех нас. Пилотка на ней, гимнастерка с погонами сержанта, юбка — все как положено по форме. Правда, все как-то свободно, широко, но никто из нас не обратил на это внимания: известное дело, военная форма не красит женщину.
Перездоровались, перецеловались, теперь, кажется, можно и идти. Только что делать с чемоданами? Стоим мы, переглядываемся: за крокодиловы-то чемоданы заграничные и браться боимся, не привычны.
Но рано или поздно, а пришли домой. Что надо русскому человеку со встречей? Выпить. Я думаю, что тогда, в год победы, на Руси было выпито столько, что Каспия одного не хватило бы, если бы пили воду. Но пили водку и самогон, а этого добра всегда в достатке. И мы выпили в тот день изрядно. И с радости и с горя. Радостно, что мы победили и вернулись домой, и больно, что за этим столом нет брата Ивана: он погиб под Ржевом.
Выпили. Начали пересказывать друг другу всякие боевые эпизоды. Отец тут же завел разговор про колхоз. Теперь, мол, мужики отвоевались, соберутся, слетятся в Липяги, и дела в артели пойдут на поправку. Но слушали его плохо — молодежь затянула песни… Одним словом, до рассвета колобродили. Улеглись где попало, настолько всех разморило.
Наутро вышел я из мазанки. На дворе солнечно, прохладно. Вижу, Федя стоит под ракитой и вытирает мохнатым полотенцем лицо. А фронтовая его подруга в легком халатике, в модных босоножках умывается под рукомойником.