Липяги
Шрифт:
Вечером, когда все посадили, Таня Виляла и говорит председателю:
— Ох, и жадный же ты, Иван Степанович! Ради такого дня хоть по стопочке бы поднес.
— А вам-то за что? Это Якову Никитичу причитается… Где он? Яков Никитич!
Бирдюка и след простыл. Посадил он в коляску двух старших сыновей — и был таков!
…Дня через три я с учениками ходил на станцию. У нас была экскурсия в депо. Проводив учеников до школы, я направился домой. Пошел не улицей, а задами, пажей. Вижу, возле обжигальных ям, где когда-то Кичигин выжигал кирпич, стоят Бирдюк и Иван Степанович.
Подошел, поздоровался.
Стал
— Башка этот Кичигин был, — говорил кузнец. — Хороши печи устраивал. Просто, дешево. Без угля, соломой кирпич выжигал.
— А тебе-то зачем кирпич? — спросил Иван Степанович. — Или еще новый дом строить хочешь?
— А как же! — пошутил Бирдюк. — Нет, не бойся! О других думаю. Тебе дом нужен? Нужен. Тане Виляле нужен? Нужен. Считай, каждому второму колхознику избу новую ставить пора. Вот и будем потихоньку перестраивать наши Липяги. — Он помолчал. И, снова обратившись к председателю, спросил: — Теперь скажи мне, Иван Степаныч, ты куда мои деньги кладешь?
— Какие «твои»?
— А с огорода?
— Все деньги, Яков Никитич, идут на один текущий счет.
Бирдюк, как мне показалось, изменился вдруг в лице, побледнел. Губы у него затряслись, как у обиженного ребенка.
— Нет, не дело говоришь, председатель! — сказал он. — Не для того я старался. Клади эти деньги отдельно. Так и назови книжицу: на новые Липяги. Сними-ка это, — он указал на капюшон, — да посмотри кругом получше: разве это село?!
Отсюда, с пажи, хорошо были видны Липяги. Вдоль овражков, ведущих к Липяговке, жмутся кривые рядки изб — порядки. Почему липяговцы называют свои улицы порядками, понять трудно. Уж если где и есть истинный беспорядок, так это на наших липяговских улицах! Избенки серые, невзрачные. Покосившийся плетень перед окном. Одна изба окнами на улицу, а соседняя глядится в проулок. Супротив каждой избы полуистлевшие соломенные шапки погребков и мазанок. За ними, на самой проезжей части, разноцветные кучи золы: красные — от торфа, бурые — от угля. Когда-то были еще и черные, от соломы, но теперь соломой печей не топят (ее и без того мало!), а когда и истопят, то баба норовит собрать золу в узелок — пригодится на щелок, голову помыть…
Стоим мы на паже, смотрим на свои родные Липяги, и грустно как-то на душе.
Серый осенний денек. И такое же серое село перед нами.
Летом хоть ракиты зеленью своей скрашивают вид. А теперь ветви деревьев оголились, и из-за голых ветвей видны редкие невзрачные избенки.
— А я не такими вижу наши Липяги, — заговорил первым Бирдюк. — Дом к дому, один другого лучше: кирпичные, с верандами, под черепицей. В каждом доме, как у немца, водопровод, ванная. Перед домом палисад, тротуарчики выложены камнем. Чисто, уютно. А? Как ты думаешь, председатель? Опять, скажешь, утопия?
Иван Степанович молчал. Его болезненно-усталое лицо не выражало ничего, кроме озабоченности.
Чебухайкин мед
Я вошел в класс и первым делом взглянул на стол. Так и знал! Конечно, на перемене ребята крутили машину! Они хотели повторить опыт с получением электричества, но неудачно. Видимо, их ударило током, и они
— Та-а-ак… — Подойдя к столу, я внимательно оглядел машину. О продолжении опыта не могло быть и речи: снова надо возиться целый час, пока все наладишь. — Так. Кто это сделал?
Класс затих.
— Кто сломал прибор? — повторил я строго. — Прошу выйти к доске!
Молчание. Я понял, что поступил, говоря словами директора, антипедагогически. Бывает молчание и молчание. Бывает молчание, когда набедокурил кто-либо один. Тогда на вопрос учителя: «Кто это сделал?» — все пожимают плечами, ухмыляются. Иное молчание, когда провинились всем классом. Тогда безответное молчание. Однако во всех случаях не надо добиваться выдачи виновников: школа не должна воспитывать доносчиков.
— Ну, что ж… — продолжал я примирительно: — Раз сломали прибор, то его надо починить. Иди, Володя, помоги мне.
Володя Коноплин нехотя поднялся из-за парты, вздохнул, одернул куртку и стал пробираться к доске. Напряжение ослабло. Ребята зашушукались.
Не успел еще Володя подойти к столу, вижу, в крайнем ряду от двери встала из-за парты Маша Гринько — круглолицая, с крохотными хитроватыми глазками девочка — и, протянув руку вперед, сказала:
— Андрей Васильич, прибор сломали знаете кто? Сломали Владик Сучков и Миша Колеснев. Владик командовал, а Миша крутил.
— Врет она! Мы все крутили! — крикнула с места ее соседка Люба Веретенникова.
— Все после. А сначала они: Владик и Мишка!
Маша продолжала стоять. Глазки ее испуганно остановились, руки теребили концы платка, лежащего на плечах. Она ждала, чтобы я ее поблагодарил. Но мне почему-то не хотелось ее благодарить. В тишине кто-то с задней парты зло прошептал:
— У-у-у, Чебухайка!
Маша обернулась на злобный шепот и снова уставилась на меня. Белесые ресницы — морг-морг; лицо сузилось, поблекло. Мне стало жаль девочку. Я не успел прикрикнуть на обидчика, как по лицу Маши потекли слезы.
— Чего они… дразнятся… — Девочка опустилась на парту и разревелась.
Я подошел к ней, чтобы успокоить. Маша пухленькая, рыженькая девочка. У нас рыжие редкость. Случается, веснушки на носу, на руках и то не часто. А Маша вся словно медный самовар. Она, как подросток, начинала уже стесняться этого. И вот что удивительно: ее не называли «рыжей». Несмотря на такую яркую примету, ее называли уличной кличкой, и поэтому я удивился, с чего это она вдруг расстроилась.
Успокоив Машу, я сказал ребятам, что обзывать уличными кличками на уроках нехорошо.
— Если еще хоть раз услышу от кого-нибудь уличную кличку, буду строжайше наказывать! — сказал я, возвратившись к столу, возле которого все еще стоял мой ассистент Володя Коноплин.
Мы начали возиться с прибором.
Маша продолжала потихоньку шмыгать носом.
— Замолчи, Чебуха! — крикнул кто-то на нее.
По голосу узнаю Мишу Колеснева.
— Колеснев! Встань!
Миша встает.
— Слышал ты мое предупреждение?
— Да, слышал, — спокойно отвечает Миша.
— А почему продолжаешь грубить?