Листок чинары
Шрифт:
А Клевакин успел прийти в себя и показал, какой он есть. Мы-то знали ему цену и не удивлялись, а вот Пушкарю пришлось поскрипеть зубами, когда Клевакин, в упор наблюдая за ним, стал изрекать с покровительственной издевкой:
– Ох, и повезло же тебе, Ванюха!..
Или:
– Весь мир теперь узнает о рядовом Пушкаре.
Или:
– А ты знаешь, что твоя физиономия будет размножена тиражом в один миллион восемьсот пятьдесят тысяч экземпляров? Подумать только!
И как это он узнал, что у журнала такой тираж! Пушкарь весь наливался яростью и обидой. Капитан
– Слушайте, ефрейтор, вы не читали у одного писателя о том, как некий джентльмен испытывал личное - поняли?
– личное оскорбление, когда узнавал, что в кармане его приятеля заводился лишний доллар.
Клевакин понял. И обозлился теперь уже на Бурмистрова. При чем тут зависть? Какая зависть? Да пусть Пушкаря снимают хоть для кино, но ведь это несправедливо! Несправедливо, понимаете, товарищ фотокорреспондент. Разве капитан не знает своих людей? О ком писала окружная газета? О Клевакине. Кого посылают на слеты отличников? Клевакина. Кому недавно вручили медаль? Клевакину. Так в чем же дело? Завидуют только неудачники, а он, слава богу... Справедливости нет, справедливости, товарищ из "Огонька"!
Так или примерно так излил он свою душу в мысленном монологе, еще больше распаляясь оттого, что заметил в Пушкаре внезапную перемену. Пушкарь больше не моргал и не краснел. Он спокойно взирал на Клевакина с высоты своего роста и улыбался своим мыслям. Зависть! Правильно сказал фотокорреспондент. Зависть гложет этого красавца ефрейтора. И озлобление, недоброта к людям. Отсюда и насмешечки, и "святая богородица", и "пропадем, братцы". Так стоит ли переживать и конфузиться! Плюнуть, не обращать на него внимания.
И, придя к такому выводу, Пушкарь окончательно успокоился. Он поглядел на Клевакина с усмешкой и потом повернулся к нему богатырской спиной.
4
Капитан и корреспондент ушли. Пушкарь умиротворенно смотрел вокруг. Сияло солнце. Синели горы. Шелестели листья. На прощанье капитан сказал: "Пушкарь, снимитесь с вышки на час раньше. С вами будет говорить товарищ корреспондент. А подменить вас вышлю кого-нибудь. Не задерживайтесь, ему нужно уезжать в отряд". Пушкарь не задержится. И пусть этот ефрейтор говорит что ему вздумается.
Но Клевакин молчал. Молчал и пристально, в упор рассматривал его, словно уличая в чем-то низком и противоестественном. Потом презрительно сплюнул с вышки и прильнул к стереотрубе. Да, изощряется он только на людях. Это его излюбленный метод. Так больнее.
Ну и черт с ним! Главное, не обращать внимания.
Какой хороший ясный вечер! Вершины далеких гор светятся в медном зареве заходящего солнца. В долине и на склонах холмов дремлют зеленые рощи, слегка подернутые белесой дымкой тумана. В ущельях плавают сумерки, призрачные и таинственные.
В Суздале такого не увидишь. А границу там и не представляют совсем. Дозорная тропа, лента вспаханной земли, заросли дикого виноградника, полосатый красно-зеленый столб. Один шаг - и другое государство. И вон та развесистая чинара, растущая у самой границы, -
Пушкарь был лирик в душе. Если бы он мог, он бы сочинил стихи об этой чинаре. Но он не мог и огорчался этим. Он стыдился того, что не умеет быть красноречивым и развязным, рассказывать анекдоты в сушилке, отбиваться от таких остряков, как Клевакин. Душа его была доверчива и беззащитна. И, сознавая это, он мучился и терзался еще больше, ибо ничто так не угнетает человека, как невысказанная обида.
– Ну, о чем задумался, Пушкарь?
– нарушил молчание Клевакин.
– Так, ни о чем...
– Не криви душой, богородица. Все о своей Марфутке?
– О какой Марфутке?
И зачем он только ввязался в разговор! Сейчас начнется...
– Эх, Пушкарь, Пушкарь! Темный ты человек. Ты, случайно, не из суздальских богомазов?
Опять за свое!
– Я в огородной бригаде работал. На агронома учиться буду.
– Ну, давай, давай...
– давясь от смеха, продолжал Клевакин. Повышай свой уровень, может, человеком станешь.
Вот гад! И что ему нужно? Съездить бы по его смеющейся роже. Но Пушкарь сдержался:
– Ладно, брось ты...
До конца службы оставался ровно час. Как хорошо, что можно спуститься с вышки! Правда, подмена почему-то задерживалась. Но Клевакин отпустил его:
– Беги, беги...
Пушкарь спустился на землю и зашагал к заставе. И сразу почувствовал, как ему хорошо и покойно, будто вырвался из дымной парной бани. А ну его к бесу, этого Клевакина! Пушкарь приостановился, огляделся вокруг, глубоко и свободно вздохнул и улыбнулся окружающему миру. И розовому закату, и звону цикад, и вон тому легкому, как одуванчик, облаку.
Проходя мимо чинары, он вдруг подумал: а что, если сорвать листочек и послать Катюше на память? Не Марфутке какой-то, а доброй, милой Катюше, дочке суздальского краеведа, которая шлет ему письма через каждые десять дней. А потом она получит "Огонек" с его портретом. Вот будет радость-то!
Стоит свернуть с тропы, пройти шагов тридцать к чинаре и протянуть руку вон к той нижней ветке. Пушкарь сворачивает с тропы, проходит по открытому, ничем не заросшему пространству, потом вступает во влажные от вечерней росы травы и подходит к чинаре. Прохладный сумрак скопился под ее густой сенью. Журчит ручеек за полосатым столбом. Уже не наш, чужой. Ничья нога не может переступить через этот ручей. Ничья рука не срывала листья с чинары.
Пушкарь нагибает ближнюю ветку, срывает липкий влажный листок и прежним путем выбирается на тропу. Сквозь высокие мокрые травы. По открытому пустому пространству. Не подозревая, что с вышки за ним наблюдает Клевакин.
А Клевакин сначала удивился и насторожился немного, но потом решил, что Пушкарь свернул с тропы по своей нужде. Приспичило святой богородице. Так, так...
В душе у него все кипело. Он был зол на капитана, который предал его, зол на фотокорреспондента и писателя, зол на этого Пушкаря с его невозмутимой богатырской спиной. Зол и оскорблен до глубины души.