Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
Шрифт:
— Я, дорогуши мои, мотался по соседним колхозам, заделывал спектакли, — объяснил Абакумов, — и вот, уж не обессудьте, не успел приготовить квартиры!
— Вы бы лучше уложили нас в пуховые сугробы. Теплее было бы, — ехидно протянула тощая, красивая, злая Аня Гуляева.
Она всегда играет мачех, вредных, капризных дочек и льстивых лисиц.
— Небом крыто, светом горожено, в печке сосульки висят, — засмеялся на сцене Подойницын. У него были такие сонно-пьяные глаза и распухший сизый нос, что многие принимали его за пьяницу, хотя он водку в рот не брал.
—
У Истомина обвисший горбатый нос и пронзительные истерические глаза обозленного человека. На впалой щеке большая бородавка с длинными волосками. Истомин неплохой актер, но не ужился с дирекцией, и его уволили из областного театра. Временно он поступил в кукольный.
Бывшая певица Клеопатра Михайловна, старуха с накрашенными губами и ногтями, обиженно вздохнула и недовольно глянула на Абакумова. Она его, как и всех молодых, считала невоспитанным. «У них дурные манеры, они не умеют держать себя в обществе». У нее звонкий голос, и поэтому старуха удивительно удачно играет мальчишек-сорванцов.
И только одна ленивая, изнеженная Катя Клыкова длинно и сладко зевала. У нее лицо пухлое, точно сдобная булка, в которую воткнули две изюминки хитрых глаз. Она хорошо играет несчастных сироток, добрых зайчиков, примерных пионерок.
Закутавшись в дорожные «спецовки» — старенькие дохи из собачьих шкур, усталые кукольники улеглись на ледяных скамейках.
Режиссер Гоша Устьянцев, долговязый, с длинной худой шеей, близоруко щурил маленькие глазки в рыжеватых ресницах. Перед ним колыхался желтый туман. Лампочка расползалась золотым пятном, как в клубах банного пара. Нет, и Гоше тоже было не очень-то приятно после дороги спать в ледяном клубе…
На другой день зал заполнили ребятишки. Они бегали, кричали, шумели. Устьянцев вместе с Подойницыным раскладывал реквизит и куклы. Он любил этих маленьких человечков. Все куклы были сделаны им.
Вот рыжая лохматая Каштанка. Немало пришлось поработать над ее мордочкой, чтобы придать ей выражение доброты и озорства. Она получилась очень смешной. Особенно хороши и выразительны были уши, которые болтались во все стороны.
На скамейке рядом лежали клоуны, наездники, коты, дрессировщик в цилиндре, крошечные деревья, домики, цирк. Вокруг арены сидели зрители. Их Устьянцев выпилил из фанеры. Когда дергали за веревочку, они шевелились, хлопали руками, вскакивали.
Из раскрытого ящика выглядывал «умывальников начальник, знаменитый Мойдодыр». Вместо носа у него медный кран, уши — две мыльницы, волосы — мочало, глаза — два зеркальца. Бывало, Устьянцев ночью вырезывает, выпиливает, раскрашивает и вдруг начнет хохотать над важным «командиром мочалок». И даже заговорит с ним: «Ну ты, брат, молодец! Куда там! Вельможа!»
У Гоши Устьянцева удивительный дар оживлять простые вещи. Игрушечный утюг он сделал мрачным, а свечку игривой, с легкомысленно загнутым фитильком, книжку веселой, растрепанной, яркой, как сарафан, а сковородку добродушно-сальной, аппетитно обжаренной на огне. Так и казалось, что она чудесно
И чего только Устьянцев не умел делать!
Комната его походила на мастерскую. В ней пахло скипидаром, стружками, лаком. На плитке в кастрюле булькал, извергая клубы пара, клей. На полу валялись обрезки материй, щепки, опилки, стружки. Даже кровать его, словно верстак, была засыпана ими…
И вот в это морозно-сверкающее утро сокровища таинственных ящиков ринулись к зрителю. Первый перед маленьким занавесом выскочил Петрушка и закричал:
Здравствуйте, здравствуйте! Я — Петрушка! Я живой, а не игрушка!Он заиграл на гармошке, и в зал будто высыпали мешок серебряных колокольчиков — захохотали ребята. Гоша Устьянцев тоже засмеялся, близоруко щурясь.
Разместились в библиотеке. Подойницын острил:
— Двухэтажный дом — наверху землянка!
В одной комнате — читальня. Здесь трюмо, жесткие диванчики, столы, застланные кумачом, на них газеты, журналы. В другой комнате — шкафы и полки с книгами. В третьей живет заведующая библиотекой, хрупкая, болезненная Валя Постникова. Она показалась Устьянцеву детски беззащитной и доверчивой. Так и хотелось от кого-то оберегать ее.
Кукольники устроились в читальном зале. Устьянцев сразу же бросился к стеллажам. Он вытаскивал книги, листал их, уткнув нос в страницы, увлеченно прочитывал отдельные строки.
— Да у вас здесь чего только нет! — сказал он Вале.
— Да, книжки… Много их… — вяло ответила она.
— Вы давно в селе? — поинтересовался он.
— Уже два года… В Томске окончила библиотечный техникум и вот… сюда…
— Не очень-то сладко тянуть лямку в этой берлоге, — проворчал Истомин, небрежно перебрасывая книги на столе.
Устьянцев метнул на него сердитый взгляд и ушел ужинать.
Что-то домашнее, душевное было в этой сельской столовой. В избе теснилось с десяток столиков. Окна ее с улицы толсто залепило снегом. Дымились добротные деревенские щи, пахли куски свинины, хрустела корочка домашнего хлеба, душистый прозрачный мед был полон пузырей. Он тянулся за ложкой светлой нитью:
— Есть хочу, как из ружья! — облизывался Подойницын.
В тулупах, полушубках, занесенные снегом, приходили незнакомые и, должно быть, очень интересные люди.
Устьянцев, почти прижимаясь к стенам, вставая на цыпочки, рассматривал плакаты о выборах в Верховный Совет, о страховании жизни, об уходе за поросятами. Потом он сел за стол.
Истомин побултыхал ложкой в тарелке и скривился:
— Бабье варево. Утонченные гастрономы: горсть картошки, горсть капусты, кусок мяса. Наворачивай, ребята!
Устьянцев не мог видеть его лица, не мог слышать голоса, — склонился над тарелкой и ел без всякого аппетита.
Выйдя из столовой, он задохнулся: по широкой улице в темноте катился снежный поток. Крутились белые вихри, снежной пылью дымились крыши и гребни сугробов.