Листопад
Шрифт:
В ГДР было 85 000 штатных сотрудников Штази.
Как одинаково распадались режимы в Болгарии, ГДР, Чехословакии, и как глупо вели себя при этом правители.
Карл Т. вступил в компартию, чтобы сделать карьеру, теперь вышел, чтобы опять продвинуться.
Как хороши поначалу были слова Ольги Берггольц на памятнике Пискаревского кладбища: «Никто не забыт, ничто не забыто».
Как они согревали всех нас, и блокадников и солдат. Они звучали точно клятва государства.
Прошли годы, и они незаметно превратились в упрек: что же вы, господа хорошие, забыли и нас, и все, что было? Одно за другим приходят
Ольга Федоровна верила, что слова ее, высеченные на камне одного из главных памятников Великой Отечественной, не устареют, они были как формула, как закон.
В блокаду мы на фронте стреляли ворон. Охотились за ними больше, чем за немцами. Ездили еще на «пятачок», охотиться, там можно было подхарчиться за счет убитых, которыми питались вороны.
Получил боец посылку, понес, заблудился, попал к немцам, не растерялся, сказал: ведите к офицеру — мой командир посылает вам на Новый год. Отпустили. Случилось это на Ленинградском фронте. Сценаристы попользовались для фильма — получилась выдумка.
Как же так случилось, что я стал седым? А и сам не помню — был ли молодым.Воевал ли я, может, то был другой, а может, меня убили, а остался кто-то другой?
9 мая 1945 года Эренбург ночью написал стихи «В мае 1945». Кончаются они так:
Я ждал ее, как можно ждать любя, Я знал ее, как можно знать себя, Я звал ее в крови, в грязи, в печали. И час настал — закончилась война. Я шел домой. Навстречу шла она. И мы друг друга не узнали.В те же дни Абакумов писал Сталину донос на Эренбурга.
Записывая рассказы блокадников, мы чувствовали, что рассказчики многое не в состоянии воскресить и вспоминают не подлинное прошлое, а то, каким оно стало в настоящем. Это «нынешнее прошлое» состоит из увиденного в кино, ярких кадров кинохроники, книг, телевидения. Личное прошлое бледнеет, с годами идет присвоение «коллективного» — там обязательные покойники на саночках, очередь в булочную, «пошел первый трамвай». Нам с Адамовичем надо было как-то вернуть рассказчика к его собственной истории. Нелегко преодолеть эрозию памяти. Это было сложно, тем более что казенная история противостояла индивидуальной памяти. Казенная история говорила о героической эпопее, а личная память — о том, что уборная не работала, ходить «по-большому» надо было в передней, или на лестнице, или в кастрюлю, ее потом нечем мыть, воды нет…
Мы расспрашивали об этом, о том, что было с детьми, как раздобыли «буржуйку», сколько дней получали хлеб за умершего.
Как повторял мой друг римский сенатор Катон: «Карфаген должен быть разрушен, а Ленинград — восстановлен!»
«Я установил, что я бездарен,
Я так и не мог понять, издевался Игорь Федорович над собой или хотел меня вызвать на откровенность. Мы выпили еще, и я стал его утешать, вспомнил, какой замечательный капустник он сочинил. Он прослезился, повеселел, похоже, что это ему и надо было.
В начале мая деревья покрылись зелеными мушками. Нет, не покрылись, а задымились, зеленый прозрачный дымок от первых листочков. Тень появилась — светлая, редкая, пахучая. Я в нее окунулся. Дул ветерок, но ни березки, ни липы на него не отзывались, нечем им было, они еще бесшумны. Солнце делает новорожденные листики прозрачно-зелеными, яркими, от этой детской чистоты природы меня охватывает восторг, на душе весело и молодо, как там, где тоже ликует зелень в солнце, хочется, да нет, ничего не хочется, а просто восторг. Стою и улыбаюсь. Иду и улыбаюсь.
Я хожу в эту рощу часто, знаю каждое дерево, молодняк не различаю, а вот с коренными знаком.
Желто-оранжевый цвет себя показал, ничуть он не хуже зеленого, с его разнообразием оттенков, этот даже ярче, от коричневого до багряного, от рыжего до карминового, апельсинового.
Никогда не было так, чтобы ничего не было, — это про лес. И про дерево, вот существо, почитаемое мною, оно восхищает своей самоотверженной прелестью. После смерти оно продолжает служить избой, мебелью, стропилами, по-новому красиво, надежно, оно всегда теплое.
Машина едет по лесному проселку, и между черными елями желтые облачка берез. День серый, от этого краски разгораются ярче, такой силы этот осенний цвет, что кажется, тень может от него появиться на земле.
Человек приговорен к смерти. За что приговорен — неизвестно. Когда исполнят приговор — неизвестно. Он убежден, что осудили его несправедливо. Кому пожаловаться, кому подать кассацию — неизвестно. Как только он решает плюнуть на все это и жить в свое удовольствие, за ним приходят и увозят, куда — неизвестно.
Теперь уже не разобрать, кто воевал в артиллерии, кто в редакции, кто в банно-прачечном отряде. Все ветераны, все с колодками орденов, все 9 Мая обнимаются и принимают цветы. А есть такие, что выхлопотали себе инвалидные книжки, доказали, что недавно приобретенная подагра или радикулит окопного происхождения.
В июне 1946 года вышло постановление Совета Министров СССР о реставрационных мастерских для пушкинских дворцов. Ленинград еще не оправился от блокады. Стояли разбомбленные дома, не хватало электроэнергии, люди возвращались из эвакуации, а селиться было негде. В нашей коммунальной квартире, когда я вернулся из армии в конце 1944 года, жило двенадцать человек, а в 1946-м — уже восемнадцать. Приезжали и приезжали. Коммуналки были переполнены. Надо было восстанавливать жилье. Прежде всего жилье! А тут реставрация дворцов! Да что же это такое! Но если бы тогда не приступили бы к этому, если бы помедлили, то растащили бы обломки украшений, карнизов, капители — все, что валялось среди дворцовых развалин. Охраны не было. Копали, копошились и местные, и приезжие. Кто себе в дом, кто для поделок.