Литература 2.0
Шрифт:
Некоторые по праву заслуживающие внимания японские авторы до сих пор почти не переведены или остались незамеченными и после перевода — много ли, например, было рецензий на книгу переводов Осаму Дадзая (СПб.: Гиперион, 2004), потрясающего стилиста, признанного классика японской литературы XX века наравне с Кавабатой, Мисимой и Танидзаки, прожившего к тому же весьма яркую жизнь (алкоголизм, марксизм, аристократизм, сумасшедший дом, двойное самоубийство «синдзю» с возлюбленной)? С книгами о Японии же такой относительно благополучной ситуации, как с переводами японских авторов (коммерчески успешных — остальные переводят на гранты японцев), отнюдь не наблюдается: либо переиздаются старые, еще советских времен, отечественные страноведческие работы, либо делаются не всегда точные переводы не самых лучших западных работ. Действительно же стоящие книги отечественных
Несколько лет назад мне уже приходилось писать [815] о том, что и как у нас переводится из современной и традиционной японской литературы. В этой подборке хотелось бы отчасти продолжить эту тему, представив наиболее значимые, интересные или же типичные японские и японоведческие книги за последние два года.
815
См. главу «После моды на Мураками: японская литература в России нового века».
Книга А. Н. Мещерякова, являющаяся продолжением его работы «Император Мэйдзи и его Япония», осталась не замеченной рецензентами, что несправедливо по нескольким причинам. Во-первых, это действительно профессиональная, ответственная работа — автор, один из ведущих японистов, доктор исторических наук, переводчик как современной, так и древней японской литературы, штудировал японские газеты 30–40-х годов прошлого века, перебирал агитплакаты, читал школьные учебники военных лет и императорские указы (что само по себе заслуживает уважения — императорские указы писались по традиции на особом языке, малодоступном для обычных японцев, для которых в газетах помещался «пересказ» на современном японском). Во-вторых, Мещеряков пишет об очень важных и актуальных вещах — о том, как страна с долгой и почтенной историей вдруг оказалась в начале XX века на обочине истории, но предельно сконцентрировалась, начала догонять Европу и Америку, а потом решила, что должна стать настоящей империей, с колониями в Азии, вершить судьбы близких и не очень стран. Все это напоминает случаи других империй, СССР или США, или даже нашей страны, в последнее время все чаще ностальгирующей о былом величии и пытающейся «играть мускулами», — сравнение само бросается в глаза. В-третьих, меня лично подкупила манера, в которой автор пишет о Японии, — «Быть японцем» лишено каких-либо сантиментов. О бездушно вырезавших китайцев и корейцев целыми городами Мещеряков пишет чуть ли не зло, о пассивном императоре Хирохито — с сожалением, а об обычных людях, моментально проникшихся после оккупации своей страны духом американцев, — даже с сарказмом.
Автор «Быть японцем» анализирует очень непростые явления — тенденции в армии и правительстве 30–50-х годов, роль императора на политической арене и отношение к нему, настроения простых японцев в городе и деревне, «тотальную мобилизацию» до и перед войной, войну, пропаганду и тоталитаризм «по-японски», мысли идущих на смерть камикадзе, восприятие поражения (японцы избегали даже выражения «поражения в войне», предпочитая эвфемизм «окончание войны»), апатию и потерянность в первые послевоенные годы, поиск новой идентичности и выхода из общественного и политического кризиса…
При этом написана книга так, что читать ее интересно, даже если не из-за идей и анализа, то ради фактов и психологических зарисовок японцев. Например, история лейтенанта Фудзии Хазимэ, которого «командование не зачисляло в ряды камикадзе по причине семейного положения. Видя его отчаяние, супруга лейтенанта покончила с собой — утопилась вместе с тремя детьми. И тогда мечта Фудзии исполнилась — он стал камикадзе и тоже погиб».
Мне кажется, что именно таких работ, в которых научный анализ и критический подход не теряются за изложением экзотических фактов и субъективным пиететом по отношению к объекту исследования, должно быть сейчас гораздо больше.
Весьма, думаю, удивились бы Сэй Сёнагон, Мурасаки Сикибу и прочие придворные дамы-писательницы, повстречай они Эйми Ямаду. Она производила сильное впечатление, когда приезжала в Москву в 2001 году на презентацию сборников современной японской прозы «Он» и «Она» (М.: Иностранка, 2001), куда входил ее рассказ, — сплошные браслеты и кольца в несколько слоев, несвойственный «приличным» японкам сильный макияж и искусственный загар… Выпускница престижного Университета Мэйдзи и обладательница премии «Бунгэй», она прославилась «своей» темой — пишет о любви японки и негра с оккупационной американской базы.
Пишет, кстати, с зашкаливающими физиологическими подробностями и прочими атрибутами «жесткой» литературы: пол — аж в двух из трех повестей книги — липок от алкоголя, спермы и крови, хрустит под ногами осколками бутылок и зубов. Этим, казалось бы, общим местом молодых японских авторов — вспомнить того же Фудзисаву Сю, скучного до зевоты, — дело у нее не исчерпывается.
«Безвольная заводная кукла», «маленькая нахальная дрянь», румянец которой могут вернуть только «неоновые всполохи рекламы и несколько глотков крепкого алкоголя», героиня Ямады рисует какой-то удивительно нежный и хрупкий мир на заднике всего этого Содома, Гоморры и Вавилона. Рэп ее черных любовников не заглушает звук джаза и дождя, посреди анализа своих чувственных ощущений она вспоминает книги Дж. Болдуина и смешивает не только ядреные коктейли, но и иронию с одиночеством, боль с грустью. К тому же ее простой вроде бы язык иногда поблескивает, как осколки на асфальте: поцелуи «слизывают кожу», когда она счастлива, но через страницу, как только любовник уходит, ее отражение в зеркале тускнеет, как «выцветшая фотография».
Ее дебютная новелла «Час кошки» о любви и расставании с моряком-дезертиром, пожалуй, самая пронзительная и сильная. Вторая повесть, «Игра пальцами», о мести и убийстве джазмена-южанина — слишком нуаровая и американская что ли, как у «американского альтер эго» Б. Виана Вернона Салливана. Третья ж новелла, «Исчадие ада», про начавшуюся со взаимной ненависти дружбу с сыном своего любовника, напоминает произведение «креатуры» другого француза, Р. Гари, — «Обещание на рассвете» его Э. Ажара. Э. Ямаде вообще, мне кажется, должен нравиться Гари-Ажар. Правда, я сейчас просмотрел ее интервью в Интернете — о Гари она ничего не говорит, а вот о своем браке с афроамериканцем рассказывает…
Каждому, кто знает японский или просто сталкивался с японцами, приходится отвечать на множество вопросов интересующихся — есть ли в японском такие же ярко выраженные диалекты, как в китайском, как можно выучить эту «китайскую грамоту» из «закорючек» и т. д.
В. М. Алпатов, доктор филологических наук, заместитель директора Института востоковедения РАН и один из ведущих специалистов по японскому языкознанию, так или иначе объясняет «все, что вы хотели знать о японском, но боялись спросить». При этом научная тщательность в изложении материала очень удачно сочетается с популярной познавательностью, поэтому в извинениях — за то, что знающему японский может быть неинтересно, а незнающему скучно, — нет особой нужды.
Справедливо замечая, что основополагающих работ по японской лингвистике на русском особо нет (работы наших ведущих японоведов Н. Невского и Н. Конрада начала прошлого века устарели, новые же исследования посвящены отдельным языковым явлениям), Алпатов начинает с самого начала — возникновения языка (до сих пор спорной является атрибуция японского к языковой семье) и его становления (период китайского влияния в древности интересным образом рифмуется с англоязычной экспансией в наши дни).
Эти — в общем-то, не составляющие тайны — факты становятся поводом поговорить о менталитете японцев: о том, как японцы гордятся своим языком (если, к примеру, для нынешних англичан «Беовульф» — недосягаемая древность, то для японцев «Манъёсю» более актуально и некоторые слова из него встречаются не только в словарях, но и в живой речи), почему никогда не перейдут на неиероглифическое письмо (опять же из-за гордости и — обилия омонимов, различимых при написании определенными иероглифами) и почему, в конце концов, трехцветную кошку чаще всего зовут Mike (ответ — потому что «микэ» означает «три цвета»).