Литература 2.0
Шрифт:
Если цель игры у Дадзая — преодоление экзистенциального кризиса, то у Мамедова все проще и одновременно сложнее: «Я играю. Ставка — литература и все, что так или иначе связано с ней». Игра с собой и окружающими, близкими ради литературы кажется вещью не менее аморальной, чем неоднократные попытки самоубийства Дадзая и смерти его любовниц, и таковой и является. Так, молитва героя по стилю больше напоминает эрзац модернистского потока сознания («Нинка говорит / когда ты закончишь наш институт ты будешь Маугли с высшим образованием / Отче наш если Ты есть на небе небеси…» и т. д.) и содержит больше литературных тем, чем религиозных обращений; герой не перестает отстраненно наблюдать за собой как во время любовной близости («Опять у меня такое чувство, будто за мной кто-то наблюдает сверху. Регистрирует событие»), так и во время трагического происшествия — опасной травмы дорогого ему соседского ребенка (здесь уже идет настоящий диалог со своим альтер эго: «Самый бесчувственный из всех моих наблюдателей — тот, которого я тщетно старался спровадить из своего сознания уже в машине „скорой помощи“, — в затемненном рентген-кабинете просто распоясался»).
Этот фиксирующий все поступки и ощущения собеседник, набоковский соглядатай, — это
Как искушавший Иисуса демон обещал дать ему в награду власть над миром, так рассказчику Мамедова дается власть над словом — та самая, упомянутая в связи с «Хазарским ветром», возможность вживаться в другого, использовать оптику других для своего письма. Это дает свои результаты (когда собутыльник героя закусывает коньяк лимоном, у героя появляется «странное желание — поморщиться за него, сделать традиционное „фу!“, поправить полы халата, как это сделал он буквально минутой раньше»), но и чревато уже тупиком. Так, герой чаще всего наблюдает за самим собой и уподобляется в этом подчас аутисту; зациклен на своем будущем романе («Когда я напишу роман и поставлю последнюю точку или отточие, мне необходимо будет взглянуть на него вот так вот, сверху…»); нынешние отношения с людьми омертвляет их будущей литературизацией (свою любимую он спрашивает, под каким именем ее вывести в книге, впрочем, ответ его не волнует, он сам уже дал ей имя — фрау Шрам). Такая литературизация жизни уже равна зашоренности и ни к чему хорошему не ведет [792] , чему дан яркий пример под конец книги: Илья видит во сне самого себя, смотрящего кино, — намек на излишнюю виртуальность, «симулятивность» и, в пределе, отстранение от самого себя. Та волшебная формула кошки (способность стать другим и описывать от его имени мир) обернулась опасной колдовской затеей, а обычная кошка — средневековым спутником нечистой силы…
792
Ср.: «Бодлер — человек, который никогда о себе не забывает. Он смотрит на себя видящего, он смотрит ради того, чтобы увидеть себя смотрящим, — он созерцает свое восприятие дерева, дома, и лишь сквозь стекло этого восприятия предстают перед ним вещи, предстают более бледными, более мелкими, менее трогательными, словно он разглядывает их в бинокль. Они не указывают одна на другую, как указывает стрелка на дорогу или закладка на страницу… Наоборот, их непосредственная миссия — обратить воспринимающего к самому себе» (предисловие Ж.-П. Сартра к французскому изданию «Интимного дневника» Бодлера цит. по: Батай Ж. Бодлер // Батай Ж. Литература и зло / Пер. с фр. Е. Домогацкой. М.: Изд-во МГУ, 1994. С. 34).
Восстановление связи с самим собой, своей истинной сутью и освобождение от демона (скорее в духе «Доктора Фаустуса», чем «Фауста») не случайно подается в религиозном ключе. Так, в конце той сцены с тяжело поранившимся мальчиком диалог героя с «самым бесчувственным» из его «наблюдателей» постепенно переходит в речь, обращенную к Богу, в настоящую молитву: «Хотел сказать что-нибудь жизнеутверждающее, но понял — не могу найти слов, все, что ни скажу сейчас, прозвучит лживо, как на комсомольском собрании. <…> И вдруг слова сами находятся. Замечательные слова, на замечательном языке, на том самом, на котором он [мальчик] иногда говорит, надеясь, что его услышат и поймут. <…> Оказывается, просить, молиться не за себя — это так легко, что можно даже не договаривать слов…» За молитвой следует череда настоящих метаморфоз. У героя появляются слова, они «легки», это настоящее вдохновение, одухотворенность свыше. А тот бес-соглядатай, который отстранял все, перемещается за спину героя («Тот, кто был за моей спиной, сейчас, верно, заквохтал от удовольствия»), становясь из «бесчувственного наблюдателя» Веничкиным ангелом.
Илье под конец книги пишет один из персонажей романа, предъявляя претензии, что его вывели в таком виде и под чужим именем, незамедлительно на страницах он появляется сам, под своим настоящим именем и оказывается гораздо витальнее своего литературного воплощения (приключения приехавшего из Америки Алика-Марка в Одессе относятся к самым смешным эпизодам книги, блещущим буквально довлатовским юмором): происходит процесс, обратный литературизации жизни, отстранение-остранение преодолено, жизнь берет свое, живая жизнь. Герой снимает свою шутовскую маску: «Сосед мой, хозяин двух ведер черешни, удивленно посматривал на меня, еще сонного. Особо не обращая на него внимания, я вернул кресло в изначальное вертикальное положение, провел по лицу сверху вниз, как это делают правоверные мусульмане, глядя на круглую луну (жест, так напоминающий усталое стягивание самолично подогнанной маски), и с не меньшим удивлением, чем мой черешневый сосед, вдруг делаю потрясающее открытие: а глаза-то у меня влажненькие, все равно что у той гимназисточки…» — и в этом эпизоде буквально каждая деталь — и вертикальное движение, и луна в небесах, и эпитет «правоверный», и независимость от соседа — свидетельствует об открывшейся новизне чувств…
Здесь, кстати, надо упомянуть, что достижение Ильей катарсиса было все-таки не мгновенным озарением, но длящимся процессом, и отметить его религиозную основу — не христианской уже природы, а мусульманской (вспомним мультикультурность героя «Ветра», характерную и для «Фрау Шрам», где действует повзрослевший, но все тот же автобиографический герой). Так, его преображение началось после сопереживания поранившемуся ребенку. После этого Илья спешно покидает Баку — его оттуда фактически выгоняют, косвенно намекая, что он всех достал и от него всем одни беды (что неудивительно: человек без упорядоченного внутреннего мира порождает вокруг себя хаос). К полету героя из Баку на самолете в Москву и относится эпизод с жестом, как у «правоверных мусульман». Тут можно вспомнить трактовку рок-поэтом Сергеем Калугиным своей песни «Туркестанский экспресс». В ней герой бежал из Москвы, впрыгивал в последний отходящий поезд куда-то на Восток, когда же он возвращался на нем в Москву, очевидным было происшедшее с героем преображение: «Я посмотрел на мой город, и город был новый, живой. / И кто-то тихо сказал: „Получилось. / А ты смотри — получилось! / Ну что, с возвращеньем домой, / Туркестанский беглец. С возвращеньем домой!“» [793]
793
Песня «Туркестанский экспресс» из альбома «Оглашенные, изыдите!» (2000) цит. по официальному сайту группы Сергея Калугина «Оргия праведников»:В тексте песни можно найти параллели и с поездкой героя в Баку, в тот раз на поезде: «И мне какой-то мудак все объяснял, что такое кунг-фу, / А с верхней полки сказали: „Надежней хороший обрез“» (Калугин) и «Он говорит о применении химического оружия против защитников Шуши, о переходе границы и захвате новых сел, о митингах в Баку… <…> Попутчик мой внизу тихо посмеивается: „Э-э-э, тоже мне аскеры… спецназ… скоро „сурики“ по Баку пойдут“».
Калугин, говоря о подтексте своей песни, отмечает, что она тесно связана с суфизмом, а именно — с понятием Зеленого Хидра (в песне его символизирует зеленая форма железнодорожного проводника) — «таинственного проводника суфиев на мистическом пути», который также «часто отождествляется с тринадцатым скрытым имамом» [794] : он «не умер, а живет скрыто», но «тем не менее может время от времени проявиться и руководить мистиками-суфиями, идущими по этому пути». Зеленый Хидр — это, как отмечает Калугин, еще и символ «непосредственного обращения к человеку Бога, которое может осуществляться посредством даже ничего не подозревающих об этом людей». В качестве иллюстрации Калугин приводит притчу о том, как некоему мусульманскому мистику встретился по дороге мальчик, в котором ему явился Бог, за чем последовало духовное озарение мистика. Соответствия с «Фрау Шрам» здесь чуть ли не текстуальные — преображение героя, получившего возможность молиться Богу, началось после несчастного случая с мальчиком, который пережил грозивший поначалу смертельным исходом несчастный случай, упав на балконную перекладину с чердака, где любил прятаться.
794
Здесь и далее объяснения С. Калугина цитируются по диску записанного «ток-шоу» — устных выступлений С. Калугина в 1998 году: Калугин С. «Туркестанский экспресс — рок-суфизм» // Калугин С. Несло. 1998.
Кроме того, есть переклички и на более глубинном уровне. Так, Калугин трактует свою песню, начинающуюся со строчек: «И вот я вышел из дома, освоив науку смотреть. / Я посмотрел на мой город, и город был тусклым, как смерть. / Все изменилось, пока я учился читать Имена, / Чужое небо, чужие дороги, чужая страна…», как свидетельство об опасностях, подстерегающих на определенном этапе человека, идущего по духовному пути «к обретению подлинного я». «Происходит подмена, человек просыпается в аду. <…> Человек, идущий по духовному пути, на какой-то момент начинает действительно чувствовать, что вокруг все ненастоящее…» При условии духовной открытости («доверия Зеленому Хидру»), самодисциплины и совершения «некоего порыва» (в данном случае паломничества — Калугин вспоминает еще одну суфийскую притчу, в которой голос несколько раз во сне повелевал человеку уходить из очередного города и начинать новую жизнь, в результате этот человек стал святым) эта пелена морока спадает с глаз. Так и герой Мамедова, вернувшись после своей стремительной поездки в Баку, вновь обретает свою чудесную оптику из «Хазарского ветра», за которую в «Фрау Шрам» ему пришлось побороться.
9. Мертвое время, удушье будущего [*]
Вражда будет сознательной и преднамеренной; начинаясь бодро и триумфально, она приведет к печальному концу. Раскол возникнет не между объединениями наций или народов, а между двумя дивергентными элементами, четко определяющими и сознающими свои цели; линия, их разделяющая, будет подвижной, словно течение зодиакальных созвездий в плоскости эклиптики.
*
Опубликовано в: Октябрь. 2008. № 7.
Серия «Философский бестселлер» весьма любопытна, хоть и издается довольно небрежным и таинственным образом — идентично оформленные сине-серебристые книги выходят то в «Эксмо», то в «Алгоритме», в предыдущих книгах этой серии почти никогда не указывались ни переводчик, ни издания, по которым был выполнен перевод, а о комментариях и вообще справочном аппарате и речи не шло. Между тем, к действительно интересным и поразительно актуальным в наши дни переводам работ Бодрийяра, Хайдеггера, Ясперса и других философов прибавилось два новых сборника, упомянуть которые стоит даже не в специально философском издании. Речь идет о сборниках «Тень парфюмера» и «Апокалипсис смысла».
796
Апокалипсис смысла: Сборник работ западных философов XX–XXI вв. / Пер. с нем. и фр. В. Ванчугова, В. Никитина и др. М.: Алгоритм, 2007. 272 с.
В первом сборнике фрагменты из работ М. Бланшо, Э. Канетти и В. Зомбарта подобраны, по мысли (анонимных!) составителей, таким образом, чтобы ответить на вопрос: «…в чем причина феноменального успеха „Парфюмера“, почему он понравился миллионам читателей и зрителей?» Однако, на мой взгляд, несмотря на несомненное удовольствие прочесть Бланшо и отрывки из много лет не переиздававшегося труда Канетти «Масса и власть», сам сборник не достигает своей задачи — оставаясь, повторю, замечательным дайджестом философской мысли прошлого века (но отнюдь не схожих направлений!), к пониманию собственно «Парфюмера» он добавляет совсем мало и даже в качестве сборника может быть рассмотрен с большой натяжкой.