Литература 2.0
Шрифт:
Говорить о конъюнктурных интенциях Платонова, до конца жизни, кажется, искренне верившего в социалистическую утопию, вообще сложно. Ситуация здесь ровно такая же, как и с прозой Платонова: от воплощения его искренней веры в его произведениях партийные критики рвали на голове волосы пуще, чем от какой-нибудь густопсовой эмигрантской белогвардейщины. Так, нелишним будет привести отзыв (1951) внутреннего рецензента «Нового мира» на последнюю пьесу Платонова «Ноев ковчег»: «Ничего более странного и больного я, признаться, не читал за всю свою жизнь. Не сомневаюсь, что эта пьеса есть продукт полного распада сознания. Видно, у Платонова был какой-то антиамериканский замысел. Он получил чудовищную трансформацию, надо полагать, вследствие тяжелой болезни автора. Диалоги бессвязны, алогичны, дики, поступки героев невероятны. То, что говорится в пьесе о товарище Сталине, — кощунственно, нелепо и оскорбительно. Никакой речи о возможности печатать пьесу не может быть». В пьесе же, заметим, американцы, думая только о собственной
Эти, как сейчас говорят, «оговорки по Фрейду» Платонов повсеместно допускает, когда пишет с самыми благими намерениями и на самые актуальные темы своего времени. Так, его пьесы посвящены ударникам и саботажникам на производстве («Высокое напряжение»), теме «планирования» коммунистической семьи в духе Коллонтай («Дураки на периферии»), голоду и пропаганде потребительской кооперации («Шарманка»), поддержанию патриотического духа на фронте («Без вести пропавший, или Избушка возле фронта», «Волшебное существо»)…
Кстати, об актуальности. Андрей Битов в своем предисловии справедливо пишет о том, что некоторые высказывания Платонова актуальны и в наши дни: «…ты оттого и начальник, что никому не видим», «…здесь что такое — капитализм или второе что-нибудь?» и т. д. И действительно, парадоксальным образом Платонов «переживает» сейчас цветущую пору второй актуальности, что выражается не только в общих высказываниях, применимых к уродливой новороссийской бюрократии, но и в некоторых действительно поразительных мелочах. Так, решительная и мужественная Суенита, глава колхоза из «14 красных избушек», будто списана с нынешних железных бизнес-леди, грибы из сои и поедание блюда из саранчи напоминает нынешнее засилье «искусственных» продуктов и увлечение экзотической национальной кухней соответственно, а любители модного американского мультипликационного сериала «Футурама», думаю, заподозрят в хамящем и вечно обжирающемся железном человеке Кузьме из «Шарманки» дедушку робота Бендера, наделенного ровно такими же физическими данными вкупе с дурным нравом…
Немаловажным условием такой актуальности, как представляется, служит то, что пьесы Платонова за счет специфики его таланта актуализируют абсурдность эпохи. «Абсурд, до которого доходит пытливая мысль, — только естественный видовой признак ее принадлежности человеку, а стремление непременно добиться ответа — то же, что требовать от куриного бульона, чтобы он закудахтал» [763] , — писал едкий Набоков в «Даре». Абсурд же в произведениях Платонова возникает сам по себе, скорее по воле языка — кажется, что, обрати кто-нибудь внимание писателя на это обстоятельство, он бросился бы переписывать собственные фразы… «От вас поступило заявление о желании применения аборта к вашей супруге. Врачебная комиссия, освидетельствовав вашу супругу, нашла ее состояние здоровья в полном блестящем положении, и даже констатировала, что даже полезны дети от таких блестящих густых матерей. Нам теперь надо обследовать ваше матерьяльное положение, поскольку вы есть член профсоюза и ссылаетесь на имущественную малоимущность», — заявляет герой «Дураков на периферии». И эта фраза самой своей грамматической структурой говорит о безумии, античеловечности и уродливости того времени и отношения к человеку больше, чем какое-нибудь историческое исследования, написанное с позиций наших дней…
763
Набоков В. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1990. Т. 3. С. 308.
И надо помнить, что такие совсем зощенковские фразы и хармсовские ситуации (в «Шарманке» один деятель хотел спасти всех от голода, предлагая в качестве еды суп из костей, блины из лопухов и котлеты из земли, в результате чего, разумеется, всех тошнило…) окаймлены «традиционным» сокровенным языком платоновской прозы — «у вас все силы не на жизнь, а на учет уходят», «бурьян снял с личности» и «скорбящий он человек, и никакого в нем бунту, помирать с ним подручно или в козла играть»…
Все это тем более поразительно, что этот абсурд местами оторочен еще и сатирой и даже иронией, каковые совсем нечасто можно встретить в прозе Платонова. Например, в той же пьесе «14 красных избушек» о колхозе, визите туда зарубежного писателя и голоде Платонов полупрозрачно выводит Алексея Толстого (Жовова), Петра Павленко (Фушенко) и даже своего друга Бориса Пильняка (Уборняк), в соавторстве с которым он, кстати, написал не только «Че-Че-О», но и пьесу «Дураки на периферии». «По знакомству», видимо, Пильняку достается очень крепко и действительно смешно: «прозаический великороссийский писатель», автор книг «Бедное
«Будем внимательны и, отбросив все, что не имеет отношения к воску, посмотрим, что остается. Но не остается ничего, кроме некоей протяженности, гибкости и изменчивости», — писал Декарт. Так и у Платонова за завесой иронии скрывается тоска мира, за сатирой — бытийное страдание человека, а за сиюминутностью — смерть и воскресение.
Бытие (скорее все же в его онтологическом проявлении, чем в советских реалиях) предъявляет человеку некие задачи. «Лежи и болей», «ты учи свои уроки и сознательно вырастай понемногу», «молчи для дела», «сиди, не оглашайся», сказано одними персонажами самой первой пьесы другим на протяжении менее чем 10 страниц. «Лежу и терплю», «смотрю, а сам живу», безропотно отвечают они, поскольку этот императив нельзя оспорить и тем самым нарушить — он безличен, предъявлен самой жизнью, неотменим, как дождь или жара. Он подавляет человеческую волю, которая тут же заканчивается, а начинается — вера. Та самая вера, при которой «тело большевистское, а дух божий».
Эта вера не просто ведет по жизни персонажей Платонова, но и укрепляет их в одном из самых радикальных жизненных проявлений — на войне. «Мы перетерпели противника, и он сгорел; самое важное — стерпеть» («Волшебное существо»), «…у них-то (немцев. — А.Ч.) железо, да машины, да всякие ехидные средства. А у нас что же! — у нас разум да сердце есть? — мы этим их и берем, и возьмем!» («Без вести пропавший»). Религиозное терпение, почти толстовское непротивление злу насилием оказываются так важны для Платонова, что он даже готов ради них отодвинуть на второй план свои любимые механизмы, тема которых заявлена и в его драматургии: писатель хотел написать пьесу про паровоз, а герой «Шарманки» грезит дирижаблями… И надо ли говорить, что опять же искренне советские и страстно антифашистские военные пьесы Платонова у своих официальных (и чуть ли не единственных) читателей вызывали целый список претензий: противоположный горьковскому «религиозный христианский гуманизм», философствующие старики, «мысль автора, что русский солдат одолевает врага исключительно силой своего терпения и страдания»; нарочито народный стиль и т. д., как суммировано в комментариях к «Волшебному существу»…
Религиозной составляющей проникнут буквально весь текст пьес Платонова. Так, например, только в одной фразе из «Голоса отца» — «…в могиле никого нет — в ней земля, и что в нее входит — тоже становится землей» — отсылки сразу к Новому Завету (опустевшая могила воскресшего Христа) и Ветхому («ибо прах ты, и в прах превратишься», Бытие 3:19). Однако форма этой религиозности далека от традиционного православия почти так же, как передовица какого-нибудь богоборческого издания 20-х годов. Это народная вера, вера деревенских дурачков и юродивых, которым школьный учитель из интеллигентов долго проповедовал «Философию общего дела» Н. Федорова.
Основоположник русского космизма и трансгуманизма с его идеей сложения атомов в «тела отцов» (сама ситуация обыгрывается в пьесе «Голос отца», в которой сын разговаривает с похороненным отцом на кладбище, которое рьяные местные граждане хотят разобрать, чтобы построить на этом месте парк культуры) присутствует в тексте с завидным постоянством. «Мертвые воскреснут» («14 красных избушек»), «я бодр и счастлив после смерти» («Высокое напряжение»; в этой пьесе двое мертвых инженеров некоторое время ходят после гибели, а другой персонаж в буквальном смысле оживает от ангедонии после того, как дает в газете объявление о собственной кончине), «курс на безлюдье», «тебе что, умирать неохота?» («Шарманка») и т. п.
Но как православие в сознании персонажей Платонова существует в неком мутировавшем виде, так и о чистом воспроизведении идей Федорова говорить не приходится. Жизнь и смерть будто перемешались в этих пьесах. Воскресение (федоровское, хотя нельзя забывать, что Федоров оставался убежденным православным, а его идея о воскрешении всех когда-либо живших не так уж и противоречит христианству) будет, но не утешает. Потому что как в смерти обещана жизнь, так и в жизни присутствует смерть, а их перемешанность никого, похоже, не смущает (диалог сына с умершим отцом в «Голосе отца»). «Смерть, таким образом, оказывается множественной и растянутой во времени; она не является тем абсолютным и особым моментом, по отношению к которому время останавливается, чтобы обратиться вспять, она, как и болезнь, обладает неким кишащим присутствием», — как писал Фуко [764] .
764
Фуко М. Рождение клиники / Пер. с фр. А. Тхостова. М.: Смысл, 1998. С. 218.