Литература и право: противоположные подходы ко злу
Шрифт:
Литература и право: противоположные подходы ко злу [1]
"Пусть каждый сам даст ответ за свои грехи, — сказал Дон Кихот, увидев вереницу закованных в цепи каторжников, — а людям порядочным не пристало быть палачами своих ближних". [2] Литература всех времен и народов проникнута отрицанием права и закона. Нередко путая или отождествляя эти понятия, она отвергала и оба термина, и то, что за ними стоит. Немецкий романтик Новалис, который пытался опоэтизировать Абсолют, то есть спасти его средствами поэзии, признавался в одном из «Фрагментов»: "Я — совершенно неправовой человек: у меня нет ни ощущения права, ни потребности в нем".
1
Текст неокончательный, продолжаю над ним работать. — К. Магрис.
2
Мигель де Сервантес Сааведра.
Поставь мы перед собой цель найти все высказывания такого рода, мы очень скоро собрали бы непомерно раздутую антологию. Подобное отношение к праву со стороны поэзии (понимаемой в самом широком смысле — как всякое художественное творчество) не объяснить одним только бунтом фантазии, силы свободной и даже анархистской, против правил и логики, заключенных в законодательных кодексах. Любой художник, заслуживающий этого звания, прекрасно знает, что нет более жесткого закона, чем тот, от которого зависит художественное творчество. Даже когда художник воспевает дикие и мятежные страсти (точнее: прежде всего именно в таких случаях), этот закон диктует творцу, порой вопреки его воле, собственные непреложные правила. То, что близко сердцу господина Пруста (как частного лица), иногда, по непонятным для него причинам и к его огорчению, оказывается неприемлемым для Повествователя цикла "В поисках утраченного времени" — и тогда Повествователь просто это отбрасывает. Поэтому можно сказать, что любое произведение искусства в чем-то сродни точно сформулированному закону: его параграфы и подпараграфы не изменятся, даже если сам сердобольный автор пожелает их изменить.
Неприязнь поэзии к праву, вероятно, имеет еще и другую, глубинную причину. Закон утверждает свою власть и доказывает свою необходимость там, где уже возник или может возникнуть конфликт. Империя права — это такая сфера реальности, где существуют конфликты, которые необходимо как-то разрешать. Отношения чисто человеческие не нуждаются в правовой санкции, их участники о праве не вспоминают. Дружба, любовь, созерцание звездного неба — для всего этого не нужны правовые кодексы, судьи, адвокаты и тюрьмы. Однако нужда в законе возникает тотчас же, как только любовь или дружба вырождается в произвол и насилие, как только кто-то силой пытается помешать другому спокойно созерцать звездное небо.
Значит, закон связан с варварской природой конфликта. Он необходим, но необходим в том же смысле, в каком необходимы ампутация гангренозной конечности или отражение неприятельской атаки. В поэзии же, даже самой утонченной и анархистской, почти всегда, явно или скрыто, выражена мечта — ностальгия, обращенная к прошлому, или пророчество, спроецированное в будущее, — о золотом веке, о невинности всякого помысла, о волке и ягненке, мирно утоляющих жажду из одного источника. Такое поэтическое «искупление» наших влечений, в возможность которого верил Новалис (наверное, и Рембо тоже), окрашивает своим цветом — цветом голубого цветка [3] — даже некоторые революционные движения, ставящие себе целью создание нового человека (в политическом и экзистенциальном смыслах). Так, во времена Парижской коммуны коммунары стреляли по часам, что символизировало окончание эпохи несправедливости — времени господства истории и права — и начало новой, мессианской эпохи. "Революция как оргазм", которую проповедовали бунтари 1968 года, тоже была воспроизведением, и далеко не первым, этой мечты об упразднении закона, связанного с существованием отношений, построенных на насилии. "Царство закона, — говорится в другом фрагменте Новалиса, ангелического предвестника психоанализа, — исчезнет одновременно с варварством".
3
Поиски "голубого цветка", символа нового романтического мировидения, описаны в незаконченном романе Новалиса (1772–1801) "Генрих фон Офтердинген".
Отвержение закона сближает поэзию с верой. Никто с такой яростью не обличал закон, как святой Павел и восходящая к нему богословская традиция, прежде всего протестантская: "…ибо закон производит гнев; потому что где нет закона, нет и преступления", — сказано в "Послании к Римлянам", [4] а Лютер говорит: "Прежде я был свободен и ходил ночью без фонаря. Теперь, когда я имею закон, меня мучает совесть, и ночью я беру с собой фонарь. Значит, закон Божий — не что иное, как источник угрызений совести". Позиция верующего человека, когда он сталкивается с ужасом закона, — надежда на Божью милость, на веру, спасающую вопреки всему, ибо она основывается не на суждении о наших поступках, достойных похвалы или порицания, а лишь на полном единении в Боге, независимо от всякой моральной оценки. Авраам спасается, утверждает Карл Барт, [5] не поступком, который он совершает, а потому что верит в Того, кто может очистить от грехов даже нечестивого. Как учат нас Достоевский и Исаак Башевис Зингер, приверженность мистическим учениям и неповиновение закону связаны теснейшими узами.
4
Рим. 4:15.
5
Карл Барт (1886–1968) — швейцарский протестантский теолог, один из основателей так называемой диалектической теологии, автор тринадцатитомной "Церковной догматики".
В литературной сфере такая религиозная готовность к насилию подвергается секуляризации, но не становится менее радикальной. Вместо того чтобы целиком препоручить себя Господу, здесь человек нередко препоручает себя "тотальности жизни", то есть стремится достичь гармонии с жизненным потоком "по ту сторону добра и зла". По Кафке, закон выталкивает человека за пределы жизни — за пределы территории любви, как он писал своей подруге Милене. [6] В силу закона "тьма, в которой мы находимся, — говорил Барт, — становится пыткой, потому что есть глаза, способные видеть". Иными словами, к человеку приходит понимание того, что такое тьма и зло. Но понимание ведет человека к новому греху — по мнению Кафки, еще более тяжкому: к претензии на то, что ты сам не смешиваешься с тьмой и порочностью жизни, остаешься чистым и можешь гордиться своей свободой от всякой вины, включая вину за то, что живешь. Такая высокомерная убежденность, что ты не запачкан грязью жизни, и есть вина человека, отчуждающая его от других людей и обрекающая на вечное пребывание "у врат закона", как в знаменитой притче: [7] оставаться вне жизни, защищаться до последнего — как Йозеф К. в «Процессе» Кафки, виновный именно в том, что он маниакально полагался на юридическую защиту.
6
Милена Есенска (1896–1944) — чешская журналистка, которая переписывалась с Ф. Кафкой в 1920–1923 гг.; погибла в нацистском лагере Равенсбрюк. К. Магрис пересказывает здесь — в своей интерпретации — содержание последних писем Кафки к Милене. Он, возможно, имеет в виду такие высказывания: "Видишь, Милена, я думаю только о себе, постоянно, или, точнее, об узкой, общей для нас и, как подсказывают мне чувство и мысль, очень для нас важной полоске почвы, и пренебрегаю всем остальным вокруг…"; "Но не это главное; главное вот в чем — и тут все ясно: в пространстве вокруг меня невозможно жить по-человечески" (Франц Кафка. Письма к Милене / Переводы А. Карельского и Н. Федоровой. — СПб.: Азбука-классика, 2006, с. 222 и 238).
7
Эта притча рассказывается в романе Ф. Кафки «Процесс» (глава "В соборе"); при жизни Кафки она публиковалась отдельно, в одной из пражских газет, под заголовком "Притча о привратнике".
Стремясь во что бы то ни стало сохранить свою чистоту и невинность, нельзя не нарушить хоть какой-то, хоть малый закон: "Все противозаконно", — говорит Фишерле в «Ослеплении» Канетти. [8] Я позволю себе процитировать и свою пьесу «Выставка», один из персонажей которой — Тиммель — бормочет в бреду: "Вина уже была, вина была изначально, прежде всего. Действия сами по себе невинны, быть — вот в чем вина. <…> Пучина закона — я в нее упал и продолжаю падать, это падение без конца и без дна, жизнь и есть закон, жаль, что я не родился мертвым". В новелле "Михаэль Кольхаас" — лучшем из текстов, повествующих о духе и букве закона, о его нарушении и жажде справедливости, — Клейст показывает, что насилие неразрывно и трагически связано со священной потребностью добиваться справедливости и самому творить правосудие.
8
"Все противозаконно. Вы идете поесть, потому что вы голодны, и вы уже снова проворовались. Вы помогаете какому-нибудь бедняку, дарите ему пару ботинок, он убегает в этих ботинках, а вас обвиняют в оказании содействия". Элиас Канетти. Ослепление / Перевод С. Апта. — СПб.: Симпозиум, 2000, с. 302–303.
Поэзия так же, как жизнь и любовь, жаждет милости, а не закона. Она не столько судит, сколько рассказывает — как будто следуя евангельскому призыву: "Не судите, да не судимы будете". [9] На самом деле искусство, конечно, судит, но суждение спрятано внутри повествования, никто никого не осуждает и не выносит приговор. Нам просто показывают, что такое добро и зло, погруженные в жизнь и слитые с нею. Джозеф Конрад никому не читает проповедей. Но в "Лорде Джиме" он как бы позволяет читателю пощупать рукой плоть и правду жизни: прочувствовать, что значит повиноваться морали или идти против нее, хранить верность или быть предателем, оставаться на своем посту или дезертировать, бросив других на произвол жестокой и несправедливой судьбы.
9
Мф. 7:1.
Литература, призванная повиноваться своей безответственной природе, не знающей морального долга и подчинения сводам законов, раскрывает здесь собственную глубинную и противоречивую моральную сущность. Враждебная абстрактному и бесплотному закону, она сама становится воплощением закона. Основатели религий и творцы этических учений нуждаются в литературе: они говорят притчами, в которых абстрактная моральная истина, которая в ином случае вызывала бы смертельную скуку, обретает конкретную жизнь, становится эпическим повествованием о жизни. Тора, самый знаменитый комментарий к закону, — это великое талмудическое повествование. То есть эпичность, которая изначально допускала «целостное» существование по ту сторону добра и зла, может включать суждение или представление о том, что за преступлением неизбежно следует наказание. Так, Раскольников — хотя он убежден в своей неповторимости, непохожести на других, несводимости к параграфам закона — в конце романа все-таки внутренне смиряется с тем, что его ждут каторга и Сибирь.
Начиная с первых шагов нашей цивилизации люди противопоставляли закону, то есть кодифицированному праву, универсальные человеческие ценности, которые не могут быть упразднены никакой позитивной нормой. Так, когда Креонт устанавливает неправедный закон, отрицающий свойственные всем людям чувства и нравственные ценности, Антигона противопоставляет этому закону "неписаные законы богов": заповеди и абсолютные принципы, на которые не вправе посягать ни одна власть. Шедевр Софокла трагически отражает конфликт между человечностью и законом, иными словами — между правом и законом.