Литература мятежного века
Шрифт:
Что ж, искусство - это тяжелое поприще и, быть может, не единожды он вспоминал крылатую фразу Флобера: "Племя гладиаторов не исчезло: каждый художник - гладиатор".
В интереснейшей и совершенно неожиданной для нашей литературы автобиографической повести "Порог любви" (1985 г.) на примере публикации романа "Горькие травы" художник поведал о московских литературных нравах, вписывающихся в кодекс конвенционального лицемерия 60-х и последующих годов.
В этот период в печатных органах, особенно в редакциях газет и журналов, уже была изобретена и безотказно действовала система отбора авторов по принципу "Наши - ненаши". "Новый мир" становился средоточием сочинителей по тем временам по преимуществу полулиберального, полудисидентского
Однако ж вернемся к творчеству Проскурина. За время пребывания на Высших литературных курсах в Москве он сочинил роман "Горькие травы" (1964) о событиях в брянской деревне (1945 - 1953 гг.), совпавших со смертью Сталина, и конечно же о судьбе мужика-соли земли русской. Как отмечал он впоследствии, в общем-то честный, но достаточно еще не умелый, правда, для своего времени смелый по постановке ряда проблем и по критическому взгляду на недалекое прошлое. Последнее и прояснило непростую ситуацию на ниве изящной словесности, где вовсю полыхала идейная борьба, от коей, конечно, в первую очередь страдали, прежде всего русские мужики, то бишь писатели.
Из редакции журнала "Знамя" романисту незамедлительно пришел ответ всего лишь в несколько строк, где сообщалось, что сочинение сгущает черные краски жизни, а посему подлежит коренной переработке и напечатан в "Знамени" в таком виде быть не может. Для молодого писателя подобное отношение явилось в некотором роде потрясением. Его сознание еще трудно переваривало утонченные столичные нравы. Но человек он настойчивый, в смелости поднаторел на свежих сибирских просторах и постиг, что такое настоящая литература. Все-таки, размышлял он, в произведении около тридцати печатных листов, много персонажей, сюжетных линии, пожалуй, впервые в нашей литературе после пятьдесят третьего года выведен образ Сталина, - а тут всего две или три строчки с отказом. Поразительно!
Молодой, горячий, он, как говорится, закусил удила, и решил во что бы то ни стало прорваться аж в "Новый мир" и непременно к самому Твардовскому, о вольнолюбивом нраве и смелости которого ходили легенды. Несколько раз приходил в редакцию, но не мог прорваться дальше приемной: секретарша уже его приметила, и, когда он явился в очередной раз, бодро сообщила:
– Простите, его нет, и сегодня уже не будет.
Что-то не искреннее прозвучало в ее голосе, и, разозлившись, он решительно шагнул к двери (секретарша испуганно привстала, но не успела помешать), толкнул ее, вошел и увидел перед собой рассерженно повернувшегося к нему Твардовского. Выдержав довольно недружелюбный взгляд Александра Трифоновича и, честно глядя в его небольшие, от гнева ставшие еще меньше глаза, он вежливо поздоровался и представился.
"- Что там еще у вас?
– резко спросил хозяин кабинета.
– Роман.
– Большой?
– Шестьсот страниц, - несколько округлил, размер романа был побольше.
– Шестьсот?
– Александр Трифонович сделал какой-то протестующий знак руками, поднял их к лицу и опустил, затем пробежался по кабинету...
– А рассказ вы можете написать? Хороший рассказ, - обрушился на меня Александр Трифонович.
– Роман в шестьсот страниц - ладно, а просто рассказ?
– Очевидно, могу, - предположил я стесненно, потому что никак не ожидал такого необыкновенного натиска.
– Можете!
– как-то в нос подозрительно хмыкнул Александр Трифонович.
Признаюсь, меня начало разбирать зло, уж очень по-школьному меня взялись воспитывать,
– А у вас, простите, за "Далью - даль" - триста пятьдесят страниц, бухнул я наобум.
– Никакой не роман, а всего лишь поэма, а триста пятьдесят!
Я никогда не видел, чтобы у человека так быстро менялось лицо, что-то вроде изумления мелькнуло в глазах, и вот уже Твардовский, шагнув ко мне, легонького прикоснулся к моему плечу.
– Обиделись?
– Нет, нет...
– Обиделись... Ну, где ваш роман, показывайте...
– Со мной сейчас нет, я много раз не мог к вам попасть, а сейчас зашел случайно, и вот...
– Ну ничего, приносите, обязательно прочитаем, - прощаясь, сказал мне Александр Трифонович".
Вскоре он принес в редакцию журнала свои "Горькие травы". Прочитала роман и дала довольно развернутую рецензию какая-то литературная дама... Если в "Знамени" отказали по причине сгущения красок, якобы очернения жизни, то рецензент "Нового мира", хоть и подтекстом, но достаточно понятно заявила, что в произведении слишком много оптимизма, что необходимо переделать его именно в этом направлении - углубить критический элемент и так далее. (Кстати, повесть "Тихий, тихий звон", предложенная журналу через несколько лет, опять была встречена крайне неблагожелательно.)
Кто-то посоветовал автору обратиться в "Дружбу народов", и оттуда скоро пришел ответ, что сочинение слишком остро, хорошо бы положить его в ящик стола на годик-два, а там станет ясно, что с ним делать... В "Октябре" прочитали рукопись тоже очень быстро, за неделю примерно, и ответили, что роман им не подходит по своей крестьянской направленности... Да, отныне принцип "Наши - ненаши" действовал как хорошо отлаженный механизм.
Так уж, видно, судилось этому замечательному художнику слова, мастеру романного (читай эпического!) мышления никак не укладываться в прокрустово ложе литературно-общественных канонов.
Приверженность правде, пропущенной через судьбу простого человека, через народное бытие - слава Богу!
– стала его призванием, сутью жизни, настораживая власть предержащую и приводя в бешенство тьму завистников, посредственностей и злопыхателей... Пройдет четверть века после истории с публикацией "Горьких трав" (здесь приведен лишь один эпизод из его творческой биографии), и из Ленинграда придет взволнованное письмо эстетически одаренного читателя Георгия Сомова (1988 г.). Давая высокую оценку художественному мастерству и глубокому реализму "Отречения" (1987 г.), он напишет: "Я возмущен тем, что Ваше имя окружено в последнее время плотнейшей завесой молчания (...) Кстати, известно ли Вам, что в нынешнем Ленинграде Ваше имя под запретом. Ни один из ленинградских журналов мою статью не взял даже для простого ознакомления".
Видимо, так оно и должно быть, судя по главному пафосу творчества настоящего русского писателя Петра Лукича Проскурина. В ходе анализа состояния литературы второй половины прошлого века мы будем неоднократно возвращаться к этой проблеме.
***
Второй роман трилогии "Имя твое" (1978 г.), опубликованный пять лет спустя после "Судьбы", продолжает и углубляет тему послевоенной жизни. Художник всегда относился к народу с трепетной любовью и в этой любви было что-то более глубокое и первородное, чем обыкновенное чувство сыновней привязанности. Он стремился быть в гуще жизни и прекрасно понимал смысл происходящего. После войны общественное настроение начало меняться, а в конце семидесятых оно приобретает явный оттенок недовольства - коренные изменения к лучшему откладывались, "светлое будущее" утрачивало свою привлекательность. Способные к аналитическому мышлению начинают понимать, что в стране набирает обороты какая-то третья разрушительная сила, готовящая почву для прихода новой власти. Это давало обильную пищу для сопоставлений, размышлений, трезвых выводов и предположений.