Литературная Газета 6253 (№ 49 2009)
Шрифт:
– Что?
– Мальчик, ты глухой?
– Нет, дяденька, но ты говори, говори…
В этом ровно половина секрета неувядающей пелевинской популярности (притом что каждая его очередная книга пугающе похожа на все предыдущие). Вторая половина связана с тем, что в литературе важно не только что сказано – важно ещё и как.
Кто-то, может быть, удивится: да разве же Пелевин художник?
Ещё какой.
Помню, на первом курсе преподаватель теории литературы
– Представьте себе тарелку борща: жирного, огневого, с перчиком… Красиво?
– Краси-и-иво! – изнеможённо воют голодные троечники.
– А теперь представьте жабу: скользкую, пупырчатую… Красиво?
– Не-е-ет!..
Следует вразумление: красота не имманентное свойство предмета, она не в борщах и жабах, а в головах. Поэтому в литературе красив не тот образ, который нравится, а тот, который вызывает требуемые колебания души.
Позже, на заре сетевой эпохи, был у меня друг – человек, учившийся на филфаке целых три раза, а потому безукоризненно грамотный. Однажды, наблюдая, как он переписывается «по сетке» со своими pen pals, я заметил, что время от времени он делает пунктуационные ошибки. Зачем, спрашиваю? «Это, – говорит, – чтобы меня поняли».
Мораль: художественное качество пелевинских текстов обусловлено их эффективностью. Недаром же в романе «Т» сообщается: его автором являешься ты, читатель. Здесь есть всё, что угодно тебе, и нет ничего, что тебе не угодно.
А читатель этот, не забываем, тот, на кого делает ставку «время».
На меня, положим, время ставок не делает. Неудивительно, что читать роман мне было неинтересно. Я, по темноте своей, до сих пор считаю, что плач голодного ребёнка за стеной – это куда важнее, чем самые интересные (но кажущиеся мне отчего-то досужими) размышления о загадочном устройстве мира. Чтобы я поверил в то, что «ничего нет», нужно постараться донести до меня эту идею через страх и боль, вручить её живому человеку – такому же, каким я полагаю себя.
Но, согласно правильному ответу в конце учебника, боли и страха нет. Людей тоже нет – только функции Абсолюта, сиречь Пустоты. Игру теней можно наблюдать холодным умом, хватать же эти тени за руки, кричать им «туда не ходи, сюда ходи – снег башка попадёт» – методологически неверно.
Кроме того, очевидно, что, если бы Пелевин вывел в своём романе живых людей с их повседневными проблемами, его философская конструкция развалилась бы под их тяжестью. Потому-то герой романа, упражняясь в писательском «сотворении мира» (вот стол, стул, белая перчатка, река, покрытая льдом), дальше этих гамм не идёт. Мира нет, вместе с ним нет и как такового романа – потому что не надо. Кончился, поясняет автор, замшелый XIX век, когда читатели любили, чтоб их «трогали там» (то есть брали за душу). «Есть серьёзные сомнения в том, что этот текст может называться литературой». Литературы не надо. А надо именно то, в чём вы, соавторы мои, послушно участвуете.
Вот вы же смотрите каждый день телевизор. Никто вас там за душу не берёт, о ваших действительных проблемах не рассказывает, а вы смотрите.
Смотрите, хотя знаете, что всё, что вам показывают, – фуфло.
Смотрите, хотя понимаете, что вы и сами фуфло, раз смотрите.
Так и надо. Только поняв, что тебя нет (ты фуфло, и мир фуфло, и нет между вами никакой разницы), становишься взаправду свободен.
Свобода состоит в неучастии. Да хоть бы и в общественной жизни (глядите, какая она потешная – крыша либералов воюет с крышей силовиков, и обе сосут трубу, гы-гы). А там, где неучастие, откуда взяться сочувствию? (Ребёночек, говорите, хныкает… Гы-гы!)
WELCOME TO THE MACHINE
Я неслучайно выделил курсивом слово «разница» несколькими строчками выше. Оно напомнило мне спор вокруг перевода книги французского философа Бодрийяра «В тени молчаливого большинства, или Конец социального». Подразумевал ли Бодрийяр под словом «дифферанс» всего лишь разницу (как оно положено по-французски), или «различание», как у великого Дерриды? Сошлись на первом.
Книга эта была о «массах». (Тех самых, у которых «массовая культура».) Бодрийяр писал: понятие «массы» пустотно. Когда политик, социолог или художник апеллирует к «массам», он апеллирует к пустоте. «Массы» не являются ни субъектом, ни объектом истории. У них нет ни воли, ни предпочтений, ни облика – никаких свойств, кроме одного: к ним стало принято апеллировать. Поэтому единственным понятийным содержанием «масс» является совокупность этих апелляций. Иначе говоря, люди смотрят в телевизор, читают модный роман или слушают политическое воззвание, ожидая там, как в зеркале, увидеть себя, но вместо своего отражения видят фоторобот предполагаемого преступника – умозрительный портрет неких умозрительных «масс».
Что дальше?
Дальше мы перестаём ощущать разницу. Начинаем думать, что этот фоторобот и есть мы, что нам нужно то, что нужно ему. Мнимое отражение пожирает нас, превращая в безличный объект манипуляций.
Заметим, что по такому же принципу действует искусство: отражение вытесняет из сознания отражаемое. Но искусство в отличие от массовой культуры не претендует на монопольную картину мира. У разных народов, классов, социальных групп, даже характеров – разные искусства, тогда как массовая культура одна на всех и для всех обязательна.
В этом её ценность для «времени» (оно же гегелевская разумная действительность – то есть власть, «господствующий дискурс»). С помощью механизмов массовой культуры можно объединять и властвовать, не считаясь с различиями, то есть с противоречиями и конфликтами. Нянчиться с ребёнком обременительно. Куда лучше, когда он смотрит по телевизору мультики и не мешает работать.
Чтобы общественных конфликтов не было, необходимо подавить то, что их вызывает, – волю и самосознание. Скажем, мы боремся с экстремизмом, дело хорошее. Но почему эта борьба почти исключительно сводится к битью чучела под названием «русский фашизм»? Да потому, что русские – это 80 процентов населения, решив проблему с их нелицензированной активностью, решаешь проблему в общем и целом.
Массовая культура как навязываемый народам суррогат самосознания эту тонкость хорошо чувствует. Даже у парящего над злобой дня рафинированного Пелевина находим шуточки над ксенофобскими стереотипами (это где фольклорные «жиды» пляшут на льдине, чтоб она поскорее раскололась и потонула вместе с жителями, а их бы самих подобрали лодки). Зато никаких шуточек над происхождением этих стереотипов (навязываемых самосознанию, чтобы затем выжигать «в пределах здоровых тканей», то есть вместе со всякой национальной рефлексией как таковой) в романе не заметно. Знает собака, где заканчивается мясо и начинается цепь.