Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 1

Друговейко-Должанская Светлана

Шрифт:

История России в прежнем ее виде прекратит течение свое через три десятка лет после смерти писателя.

А за несколько лет до нее к больному уже Салтыкову заявится студенческая делегация и в ее составе — старшие брат и сестра Ульяновы. «Он, может, предвидит, жалея любовно, / что Саша Ульянов — и зря, и не зря — / оклеит бумагой когда-нибудь бомбу, / по образу книги ее сотворя…» — на голубом глазу напишет об этом Евтушенко [31] . Усердно цитируемый затем Сашиным братом Володей, Щедрин угодит чуть ли не в идейные вдохновители революционного террора и, будучи приписан к коммунистической идеологии, перевран комментаторами, станет пугать поколение за поколением советских школяров своим бородатым портретом и «ненавистью к самодержавию». А в 1990-е на этом основании фактически отправится в архив.

31

Из поэмы «Казанский университет». — Прим. ред.

Такова в России плата за отсутствие иллюзий.

«Историю одного города», когда она появилась, никто попросту не понял. Критика по большей части отделалась недоуменным брюзжанием про «вздорную фантастичность» и «старую дребедень». Тургенев вежливо заметил в лондонском журнале, что «в Салтыкове есть нечто свифтовское».

Под конец следующего века многие обратят внимание на то, что больше эта эпическая, сюрреалистическая, натуралистическая, юмористическая сказка с утрированным национальным колоритом похожа на «Сто лет одиночества» колумбийского «магического реалиста» Г. Г. Маркеса (совпадений масса: от жанра и «внутреннего хронометража» — те же сто лет — до апокалипсиса в финале) — только вот в 1869–1870 годах, когда «История…» печаталась в «Отечественных записках», Колумбии под ее нынешним названием еще не существовало на карте. Это нам щедринский язык напоминает обэриутов [32] , а маркиз де Санглот из «Истории…», что «летал по воздуху в городском саду и чуть было не улетел совсем», представляется персонажем Шагала [33] — а что должны были думать современники?.. «Странная и поразительная книга» (тот же Тургенев) настолько не лезла в существовавшие литературные «форматы», что требовала хоть какой-то классификации — и была зачислена в сатиру. Вроде, пародия на историческую хронику a la Карамзин с подначками действующих политиков (например, в майоре Прыще с фаршированной головой узнал себя тульский губернатор Шидловский).

32

Обэриуты — участники литературной группы ОБЭРИУ (Объединение реального искусства), существовавшей в Ленинграде в 1928–1931 гг. и представлявшей «отряд левого искусства». В состав группы входили писатели Игорь Бахтерев, Александр Введенский, Константин Вагинов, Николай Заболоцкий, Даниил Хармс, Борис Левин. Обэриутов объединяла нетерпимость к обывательскому здравому смыслу и активная борьба с «реализмом». Они ратовали за очищение подлинного таинственного смысла слова от шелухи его обыденных наслоений, полагая, что язык и то, что создается с помощью языка, не должны «повторять информацию, поступающую к нам от любезно предоставленных нам природой органов чувств». — Прим. ред.

33

Шагал Марк (1887–1985) — художник, один из самых известных представителей художественного авангарда XX века. Полет человека над землей является одним из сквозных образов на полотнах Шагала, который писал о нем и в стихах: «…Я жизнь провел в предощущенье чуда. (…) Стоять мне надоело — полетим». — Прим. ред.

В этой жалкой нише «История…» и просуществовала сто с лишним лет, все глубже запихиваемая туда советскими трактователями, нудившими, что в образе Грусти-лова высмеян Александр I с его непоследовательным реформаторством, а в Угрюм-Бурчеева автор переименовал Аракчеева. Угрюмое это бурчание способно было отвратить от книги навсегда, и даже перестройка, несколько оживившая ее сатирическую актуальность (в фильме «Оно» 1989 года Органчик, помнится, имеет внешность Брежнева), лишь закрепила за романом амплуа растянутого историко-политического анекдота.

Показательны бесконечные оговорки в советских комментариях, вроде: «„История одного города“ до сих пор… остается до некоторой степени неразгаданной в своих деталях». Таковой, к счастью, она останется всегда — поскольку, как любой эпос, не состоит из аллегорий и метафор. Не берется же никто «расшифровывать» образы былин. А ведь в «Истории…» действуют не менее эпические герои, причем действуют — вполне в духе мифов и легенд: «И Дунька, и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящим головы, ходили в одиночку на кабаки и разбивали их, (…) ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже ели». Конец их постигает столь же былинный: «В самую глухую полночь Глупов был потрясен неестественным воплем: то испускала дух толстопятая Дунька, изъеденная клопами. Тело ее, буквально представлявшее сплошную язву, нашли на другой день лежащим посреди избы, и около нее пушку и бесчисленные стада передавленных клопов».

Как всякий эпос, то есть искусство, свободное от культурных условностей и иерархий, «История…» лихо смешивает в одно раскаленное, густое, духовитое варево ужас и смех, фантастику и реальность, сентиментальность и натурализм, философию и физиологию. То, что современникам и многим потомкам казалось эклектикой, смешением разнородных элементов, на самом деле восходит к фольклорному синкретизму — нерасчленимому единству высокого и низкого. Потому сцена поедания градо-начальнической головы предводителем дворянства тут и стыкуется преспокойно с более чем серьезными наблюдениями над русскими историческими тупиками. И как эпос имеет дело с вечными, вечно отыгрываемыми во все новых контекстах, архетипами — универсальными образами и сюжетами — так в коротеньком щедринском романе заложены все коллизии нашей национальной истории: от призвания варягов до насильственного цивилизаторства. Дворцовый переворот, голод, пожар, бесцельный бунт и бесконечная покорность, судорожное внедрение просвещения и впадение в первобытность, вспышки коллективного сектантского самоистязания и пароксизмы всеобщего разврата. Паноптикум градоначальников со странными головами (у одного фаршированная, у другого с органчиком внутри, у статского советника Иванова и вовсе «перешедшая в зачаточное состояние»), с безумными начинаниями, вроде повсеместного разведения горчицы или «устранения реки» вместе со стоящим на ней Глуповым, — и народная инертность, то ли спасительная, то ли безнадежная, сводящая всю начальственную активность на нет («Но глуповцы тоже были себе на уме. Энергии действия они с большою находчивостью противопоставили энергию бездействия»).

Потому и бесполезно привязывать главы книги к конкретным историческим эпизодам, что гротескно описанные Щедриным фабулы разыгрываются в России раз за разом. Потому и поражает жуткой провидческой точностью картина угрюм-бурчеевского «систематического бреда», в котором все население строем ходит на общественные работы и в каждом доме имеется штатный шпион, — что все это, похоже, изначально существует в нашей «матрице». Похоже, что все это обречено в той или иной форме воплощаться на каждом очередном круге замкнутой, циклической русской истории — про которую немало говорят теперь и о сути которой Щедрин догадался еще полтора столетия назад.

Эта дурная цикличность, это отсутствие поступательного развития, происходящее от неспособности к внутренней общественной самоорганизации при постоянстве внешнего властного прессинга, угнетала писателя, как и поколения трезвомыслящих деятельных русских интеллигентов — по сей день: «…глуповцы беспрекословно подчиняются капризам истории и не представляют никаких данных, по которым можно было бы судить о степени их зрелости, в смысле самоуправления; (…) напротив того, они мечутся из стороны в сторону, без всякого плана, как бы гонимые безотчетным страхом. Никто не станет отрицать, что это картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другом результату, кроме ошеломления». С другой стороны: «Уже один тот факт, что, несмотря на смертный бой, глуповцы все-таки продолжают жить, достаточно свидетельствует в пользу их устойчивости и заслуживает серьезного внимания со стороны историка». Это, правда, довольно сомнительный повод для оптимизма.

Да и о каком оптимизме можно говорить по отношению к вещи, заканчивающейся фразой: «История прекратила течение свое»… Какой вообще оптимизм, какая надежда на народное пробуждение (приписываемая Щедрину) — почитайте хоть сказку «Коняга»! Какая вера в социальную справедливость — почитайте сказку «Соседи»! Подобно многим другим, кто начинал с деятельного рационализма, закончил Салтыков-Шедрин мрачным фаталистом, и если что исповедовал в старости, то сугубо христианское (сказка «Христова ночь») упрямое терпение — что называется, «от противного»: в реальности ничего, на что можно опереться, он не видел давно.

«Крамольников горячо и страстно был предан своей стране и отлично знал как прошедшее, так и настоящее ее, — говорится в сказке-исповеди. — Но это знание (…) было живым источником болей». И поясняется: «Знал он, что пошехонская страна исстари славилась непостоянством и неустойчивостью, что самая природа ее какая-то не заслуживающая доверия. (…) Но еще более непостоянные в Пошехонье судьбы человеческие. (…) Нет связи между вчерашним и завтрашним днем! Бродит человек словно по Чуровой долине: пронесет бог — пан, не пронесет — пропал. Какая может быть речь о совести, когда все кругом изменяет, предательствует? На что обопрется совесть? на чем она воспитается?»

В этой русской невнятице, зыбкости, зыби, топи, в бесцельности истории и неопределенности национального характера, в провале на месте общих ориентиров, правил, ценностей всегда таилась западня для людей разума и принципа, последовательных, ответственных и трудолюбивых. Что делать таким в Чуровой долине, где «нет связи между вчерашним и завтрашним днем», между причиной и следствием? К доводам тут никто не прислушивается, результаты всех трудов протекают между пальцев, люди от тебя отворачиваются; и обнаружив под конец, подобно Крамольникову, что тебя «со всех сторон обступает зияющая пустота», ты в ужасе кричишь, как герой «Господ Головлевых»: «…где… все)..»

Популярные книги

Князь Барсов

Петров Максим Николаевич
1. РОС. На мягких лапах
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Князь Барсов

Вечный Данж IV

Матисов Павел
4. Вечный Данж
Фантастика:
юмористическая фантастика
альтернативная история
6.81
рейтинг книги
Вечный Данж IV

Чайлдфри

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
6.51
рейтинг книги
Чайлдфри

Эфир. Терра 13

Скабер Артемий
1. Совет Видящих
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Эфир. Терра 13

На границе империй. Том 9. Часть 3

INDIGO
16. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 3

Авиатор: назад в СССР 12

Дорин Михаил
12. Покоряя небо
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Авиатор: назад в СССР 12

Девочка-яд

Коэн Даша
2. Молодые, горячие, влюбленные
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Девочка-яд

Не кровный Брат

Безрукова Елена
Любовные романы:
эро литература
6.83
рейтинг книги
Не кровный Брат

Виконт. Книга 1. Второе рождение

Юллем Евгений
1. Псевдоним `Испанец`
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
6.67
рейтинг книги
Виконт. Книга 1. Второе рождение

Возвышение Меркурия. Книга 12

Кронос Александр
12. Меркурий
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 12

СД. Том 13

Клеванский Кирилл Сергеевич
13. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
6.55
рейтинг книги
СД. Том 13

Красив. Богат. Женат

Рузанова Ольга
4. Греховцевы
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Красив. Богат. Женат

На границе империй. Том 9. Часть 5

INDIGO
18. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 5

Курсант: Назад в СССР 4

Дамиров Рафаэль
4. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.76
рейтинг книги
Курсант: Назад в СССР 4